Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какая тут хичкоковская искательница приключений, скорее уж посмертный подопытный кролик австрийского монаха Менделя… Но разве не этого искал Шарль? Не разочарования разве? Наконец он мог спокойно наблюдать за происходящим на сцене, мог не отвлекаться. Да и к тому же пример формальной красоты и чувственности находился прямо перед ним, на оси его взгляда, на сцене, музыка же, проникая в его слух, о них говорила, красота и чувственность была в голосе и в верно отмеренной чрезмерности, в том, как голос приобретал свое физическое тело. Не то чтобы театр «Дё буль» на улице Сен-Дени, но совсем неплохо: свет постепенно уходил со сцены, Ингрид тихо опускалась на дощатый настил и во время первых тактов концерта Моцарта «Эльвира Мадиган», служивших вступлением к современной песенке, ложилась на спину.
Петь, лежа на спине, и твердо держать ноту было трудно. Но еще труднее петь, постепенно поднимаясь на ноги, а она медленно поднималась. И вот тут-то женщина с узлом волос на затылке засмеялась, в первый раз за все время она повернулась к своему соседу в поисках понимающего смешка в ответ, она хотела рассеять свои сомнения.
К тому же певица на сцене выделывала антраша: большие шаги, как в замедленной съемке, широкая улыбка, свобода движений, так свободно чувствует себя хороший стрелок из лука, к этому прибавить нахальный вызов хора девиц от Фло Зигфельда – нечто специальное: вызывающий дзен! Гибкость голоса, развязность в жестах, пустое тело – не от чего приходить в восторг этому затянутому пуку жил и внутренностей, расположившемуся перед Шарлем. Дама, однако нервно смеялась, бог знает почему.
Ей претила эта уличная интонация, но больше всего ее выводило из себя то, что эта женщина на сцене ставила свой исключительный музыкальный дар на службу такой вульгарности и вульгарность эту облагораживала. Лучше бы она была никакой, эта женщина, которая обладала на сцене хладнокровием тореадора, концентрацией буддийского монаха и жизнелюбием любительницы борделей – телесная и физическая свобода. И в довершение всего у нее это восхитительное платье от Ив Сен-Лорана, у которого шьет и она… Выходило, что они были несколько похожи: она тоже немного пела, подростком играла на рояле на бульваре Сюше – невыносимо скучно, когда окна выходят на Булонский лес. В общем, в музыке она тоже кое-что понимает.
Шарлю видна тень улыбки, пробежавшая по лицу: дернулся угол рта, сощурился глаз, но спина недвижима – дама будто проглотила палку, – так смотрят друг на друга только женщины, этот взгляд невозможно ни с чем спутать, никогда, взгляд зависти и презрения. «Я бы так тоже могла… Она делает то, что хотелось делать мне, но я не смогла, не сумела, не захотела, впрочем, если бы захотела, то, конечно, смогла бы. И от этого я презираю ее еще больше: это я стою на сцене, и я ненавижу эту женщину, которая показывает, чем бы я могла быть, предметом всеобщего желания».
Шарлю знаком этот взгляд: так смотрят женщины, когда в ресторан, где они сидят, входит какая-нибудь сексапильная красавица, она оказывается рядом с ними, правильными, с поджатыми губами, с теми, кто думает, что красота – это прическа и украшения, и они меряют ее взглядом с головы до ног и с ног до головы, выражение сменяет одно другое – восхищение, очень коротко, потом, за одну секунду во взгляде мелькает зависть вперемешку с ненавистью – никакой актрисе такое не под силу. Мужчина впереди внимательно слушает, что говорит ему женщина, и смеется, и Шарлю хочется надавать пощечин этой даме, которая верит в вечную женственность, но в конце концов она права: это она.
О читательница… дорогая моя читательница! Попробуй, пожалуйста, лечь на спину… Нет, не так. Затылок должен касаться земли, руки спокойно лежат вдоль тела, ноги вместе… ну вот, правильно… Готова? Теперь пой… Пой: «Я этим вечером одна…»…громче…еще громче, так, теперь постепенно приподнимайся: сначала голову и грудь, спину старайся держать прямо и пой, не останавливайся… Теперь немного поворачиваешься, опираешься на локоть и левую ягодицу, сгибаешь ноги в коленях, главное не сбить дыхание… теперь расслабься, потому что, дорогая моя читательница, сейчас наступает самое трудное: ты опираешься на левую руку, на мгновение оказываешься на четвереньках, вернее, скорее опираешься на колени и на одну руку, и – быстро! – на колени! Оп-ля! Вставай, выпрямляйся и пой! Ты проделываешь все это единым движением, плавно, держа взятую ноту – это вопрос правильного дыхания, вернее, правильного выдоха – и теперь, оказавшись на ногах, ты делаешь шаг, другой… начинается новое движение…
Ну как? Ты, конечно, была босиком? Ну так в туфлях на шпильках это еще труднее. Попробуешь? Нет? Тогда представь себе еще восемь сотен пар глаз, которые устремлены на тебя. Зачем, спрашиваешь, петь, лежа на полу? Да потому что, лицемерная моя читательница, сестра моя, мне подобная, на земле хорошо, чувствуешь себя более собой, более одинокой, чем когда бы то ни было: ощущение последнего вздоха, когда выдыхаешь, и голос вместе с выдохом устремляется вверх, как в соборе… Однажды в Риме в театре Гионе, что в двух шагах от Ватикана, в антракте раскрыли крышу театра, и она пела под открытым небом, лежала на сцене, чувствуя себя как никогда голой и одинокой, и голос ее уносился к небу в стихию эфира. Этот старый театр Гионе, весь в пурпуре и золоте, находится в двадцати секундах птичьего полета, в одном взмахе крыльев от собора Святого Петра. Она в определенном смысле чувствовала себя в своей стихии, среди своих. И Рим приветствовал ее, с первого взгляда признав в ней свою: это тело, ставшее пением, лукавый, но естественный маньеризм… это их родной римский католицизм, способ придавать своим движениям символичность, когда тело становится просто знаком… И прямо перед тем как оказаться на земле, в грязи, она пела очень медленно: прямая спина, считанные шажки, чуть разведенные руки – прямо священник, служащий мессу: со спины – понтифик, а спереди – Пресвятая Дева в трауре, впадающая во грех, Мария Магдалина, sanctapiitana.[89]Или не то и не другое – непостоянство, изменчивость. И это тоже типично римская черта: хулиганы, архиепископы, политики, актеры… И бравурность. Весь зал, стоя, приветствовал ее: Brava! Brava! Brava!
Собор Святого Петра – Сикстинская капелла – мадонна Рафаэля – отель «Рафаэль». Еще один отель. Анклав в городе, жизнь, вынесенная за скобки его существования: лабиринт коридоров, зеркала, униформы, предписания, привратник под циферблатами четырех часов, как певчий в соборе, на аналое, наброски Рафаэля у лифта – нога, рука, торс. И безголовая статуя в потоках искусственного света. Четверо ragam во френчах, досматривающие при входе, перед дверью с тамбуром, – телохранители господина премьер-министра Беттино Кракси и жиголо госпожи премьер-министр, в порядке очереди. Отель принадлежит ему, этому спесивому пахану под кличкой 77 becchino,[90]гробокопателю, его семье. Именно отсюда, и вовсе не из Квиринала, приводит этот итальянский Мабузе в движение своих марионеток, устанавливает каналы связи, сюда сходятся все нити интриги, и перестаешь уже понимать, кто кем управляет: бывший американский футболист Марчински, ставший магистром, архиепископом Чикагским, а затем – главным казначеем Ватикана, Лучио Челли, великий магистр тайного общества Ложи Р-2 или Роберто Кальви, который через некоторое время станет «висельником с Лондонского моста», потому что в этом вертепе слишком сильно дернул за некую нить… В этих стенах, в подземельях Ватикана, ткут они свою паутину, a touch of evil…[91]