Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя что-то бомжеватое в нем все равно было – его обычай одеваться в тряпье, ходить с всклокоченной бородой, в странных, нелепых шапках (и так же одевался его внук – ангельского вида мальчик) смотрелся особенно дико на фоне его жены – благоухающей духами, сановитой дамы в меховой шубе. Мне почему-то сразу, после нескольких фраз их разговора, показалось, что она настрадалась с ним… Квартира Старика-Букашкина также говорила о двух несовместимых способах жить – облупленная краска на деревянном полу в прихожей соседствовала с изысканной чайной посудой и вообще явными признаками женского старания – почти бесплодного – наладить «все, как у людей»…
Мастерская – как я понял основное его обиталище – находилась, хоть и в самом центре города, но, чтобы попасть в нее, пришлось протискиваться между забором и стеной здания, потом пролезть через дыру в другом заборе, преодолеть теплотрассу с залежами мусора возле труб, спуститься в подвал – в почти абсолютной тьме, по лестнице с обвалившимися ступенями…
Наконец, сам Старик-Букашкин был не такой приветливый дедушка, как это показалось при первом разговоре. Почему-то взъелся на мой диктофон – забубнил, насупив брови: «Ты зачем это достал?… убери… сказал, убери… не люблю я этого…» – и хотя я тут же убрал диктофон, не мог успокоиться: «зачем… не люблю я этого…» Он вообще много ворчал.
Но вредность человека, который нарисовал добро в чистом виде, по сути своей не может походить на всякую другую вредность. Потом я увидел – граница между тем, что его возмущает, и тем, что он любит, похожа на низенький порожек, который он переступает раз по сто на дню, как это бывает у детей и людей, не затвердевших к старости. При всей его внешней расхристанности, проглядывал в нем вышколенный технарь, привыкший все – разговор, рассказ, прием пищи, письмо – выстраивать в нужной, единственно верной последовательности. Я уже написал, что он категорически не переносил беспорядка: видимо, оборонка приучила. А впрочем, и беспорядок он любил – за его жизненность. Рассказывал, помню, как очень давно на испытаниях какой-то ракеты один фрукт по фамилии Люльев забыл в блоке управления плоскогубцы и ракета шныряла сама по себе, команд с земли не слушалась… И, рассказывая, он повторял сюжет по нескольку раз, и заходился в смехе, тут же переходящем в кашель – у него была астма, страшная астма, от нее Старик-Букашкин и умер в 2005 году.
Почему, спрашивается, я не написал этого 15 лет назад? На протяжении всей жизни сопровождает меня страх обидеть человека. Живого, не выдуманного, который прочитает про себя и обидится. А хуже всего – будет презирать. Страх преследует меня даже при гарантии, что со своим персонажем я не увижусь. Разумеется, я имею ввиду преимущественно хороших людей.
Да и с не очень хорошими тоже непросто. В 90-ом году, когда я только начал работать в городской газете, ко мне повадился человек – небольшого роста, болезненно худой, с выпирающими, обтянутыми суховатой кожей скулами и маленькими глазами. Фамилия его была Полковников. Работал он, как и Старик-Букашкин, дворником, одевался почти так же, как он, и даже бороду носил, только жиденькую и короткую.
Истинным призванием Полковникова были разоблачения. Он вызубрил уголовный и прочие кодексы, еженедельно участвовал в судах в качестве истца или свидетеля, писал петиции, обращения, ультиматумы. Закатив глаза от удовольствия, подробно рассказывал, как вывел на чистую воду заведующего терапевтическим отделением, которого несомненно осудят, а там открывается стратегическая дорога на главврача, еще большего негодяя, чем завотделением… Он портил жизнь трем больницам, ЖЭКу, райкому, райисполкому и кому-то еще, находил в этом наслаждение и смысл, ибо везде видел скопища взяточников, казнокрадов, детоубийц, извращенцев. В редакциях его знали и прятались, как от заразного, а я был совсем молод и не знал…
Уверенный, что я должен ловить и укладывать в сундук каждое его слово, Полковников просиживал у меня часами. Я почти ничего не запоминал, но из страха обидеть, из дурной робости не прогонял его, только наблюдал за ним и, наконец, увидел главную особенность его лица. У дворника-разоблачителя почти совсем не было ноздрей, точнее отсутствовали крылья, мешающие обычному человеческому носу превратиться в подобие крюка. Все предки Полковникова, подумал я, были смутьяны, им последовательно рвали ноздри, и Полковников родился уже без них.
Своим соображением я поделился с наставницей, но она сказала, что внешность человека, равно как его имя и фамилия – не повод для остроумия. Об этом еще Чехов говорил. А мое умозаключение – непрофессионально.
К тому же Полковников может обидеться и подать в суд. Вернее – обязательно подаст.
Кстати, определял он себя очень похоже на «народного дворника» из Екатеринбурга: «Я – дворник. Но! Из Народного фронта дворник».
Конечно, наставница была абсолютно права. Про ноздри я, слава Богу, не написал и запомнил это внушение надолго. По большому счету, я до сих пор ему следую. Живого человека надо, как морковку, вытащить из грядки, отмыть от земли и только потом описывать в периодической печати, а натурализм, равно как и фантазию, оставить литературе.
Полковников и Старик-Букашкин видятся мне зеркально похожими антагонистами, одинаково не от мира сего, одинаково бескорыстными, что теперь почти музейная редкость. Но первый таков ради зла, второй – ради чистейшего добра.
Пишу это, поскольку Старика-Букашкина уже нет в живых, а с Полковниковым все происходило так безмерно давно, что это равнозначно смерти.
Правда, сейчас может показаться, что с такой зависимостью от мнения прототипа нечего делать в журналистской профессии, но я чего-то в ней делаю уже 26 лет. Меня даже хвалят иногда.
2001 год
В четвертом классе от неведомого предшественника достался мне учебник истории, который сразу сделался моей любимой игрушкой. Именно игрушкой, поскольку иллюстрации привлекали меня куда больше, чем текст. С упоением разглядывал я волосатые стада первобытных людей – как они хором добивают в яме такого же волосатого мамонта или просто бредут по саванне – и думал: который же из них МОЙ? Ведь если маму родила бабушка, бабушку прабабушка, прабабушку прапрабабушка и так до бесконечности, значит, кто-то обязательно должен быть…
До волосатого предка, понятное дело, добраться я не мог. А даже если бы и мог, то что бы осталось мне от него? Как бы я узнал, что он за человек, чем жил, что ему нравилось в этом мире, что вызывало отвращение?
Одно лишь я знаю точно: никто из моих предков не попал в летописи, не оставил после себя дневников, произведений искусства, изобретений. Никто не поднимал восстаний, не водил полков и дивизий на врага – они были из тех, кого водили, из тех, кого глотала ненасытная история. Они были крестьяне Нижегородской губернии.
Самых древних – живших на перекрестке позапрошлого и прошлого веков – я застал, хотя и не помню. Тому есть единственное свидетельство, любительская фотография почти полувековой давности: старик с ровной квадратной бородой, в картузе и заношенном пиджаке, стоит под цветущей вишней и держит в руках толстое орущее существо в пуховой шапке – меня.