Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полковник Ядринцев со своим адъютантом Стрижевским переходил от роты к роте. Он смотрел, как крутились на шведской лестнице рослые молодцы 1-й роты. Поправлял подсумки на людях 9-й. Объяснял молодому подпоручику Разгонову, что учить надо рассказом, а больше показом и не надо трогать руками людей, и Разгонов с румяным, вспотевшим лицом стоял на вытяжку, радостно тараща глазами на «дедушку», как звали в полку Ядринцева, и держа руку у козырька заломленной на бок фуражки с синим околышем с таким видом, будто ему доставляло особенное удовольствие тянуться перед командиром.
К полудню от батальонных кухонь сильнее несло запахом щей, вареного мяса и в меру упревшей, сочно-зернистой гречневой каши. Роты постепенно кончали занятия.
Первою свернулась шестая, и запевало, тот самый ефрейтор Кобыла, что убеждал своих молодцов «осерчать и становиться на мягкую лапу», выводил нежным сиповатым голосом, точно играл на кларнете:
Вся рота подхватила:
Первая рота, сверкая штыками, с громовым «ура» штурмовала входные двери правого флигеля.
Люди несли чучела для уколов. С гимнастики бежали к казармам на носках, и поручик Белкин на бегу подсчитывал, задыхаясь: – Ать-два, а… ать-два, ать-два…» Сзади, пыхтя, тащили тяжелую кожаную кобылу.
Командир полка внизу, в 5-й роте, в столовой, под большим образом Михаила Архангела, дуя на мельхиоровую ложку, пробовал из блестящих алюминиевых судков пищу, и повар-солдат в белом колпаке и белом переднике, с чистым лицом, внимательно и весело смотрел на него, ожидая похвалы.
Полковой двор пустел. Подполковник Обросимов, заведующий хозяйством, в сопровождении фельдфебеля и полкового каптенармуса, пожилого сверхсрочного подпрапорщика Корыто, обходил двор и смотрел сделанные за день повреждения. Вдоль стен казарм и на сараях белой краской были поставлены внизу вертикальные черты и от них в обе стороны стрелы с надписями: «участок 13-й роты», «участок 14-й роты».
На этом участке Обросимов остановился и пальцем показал на старый след собаки.
– Это постоянно на этом месте собака его высокоблагородия, – сказал полковой каптенармус.
– Как-кая собака? – строго спросил Обросимов.
– Да Бобка ихний.
– Ну и что же?
– Четырнадцатая рота так что обижаются. Собака двенадцатой роты, а им убирать приходится.
– Не то дело, Корыто, какой роты собака, а какой роты участок… Убрать.
– Слушаюсь…
Они шли дальше. Чистота в Российской Императорской Армии требовалась, как на военном корабле. Нигде ни пылинки, ни паутинки, ни клопа…
После занятий выходил «наряд» и под наблюдением подпрапорщика Корыто мел, чистил, ровнял и поливал водою плац.
По субботам, в ясные дни, весь плац покрывался подушками, матрацами и одеяла, ми и тростниковые палки били по ним, выбивая непрерывную дробь: можно было подумать, что в казармах шла частая перестрелка. Возня, мытье лестниц с песком, а также полов и окон шли до самого того часа, когда медленно и призывно дрожал колокол, оповещая роты, что через полчаса будет вечерня в полковом храме-манеже.
Так жили эти казармы до войны. Налетали на них осенние дожди, зима засыпала их снегом. Тогда наряд уборщиков увеличивался и люди, запрягшись в доски-лопаты, сгребали снег, расчищая плац, и из снеговых куч по сторонам вырастали белые валы, а потом строились из них показные укрепления. Шумели теплые весенние дожди, и обозные и артельные лошади со слипшейся в локоны пропотелой шерстью, сытые и блестящие, торопились свозить снег в лес, чтобы не затопило плаца. Однообразные ученья и муштровка сменялись блестящими парадами полкового праздника, когда красно горели груди лацканов, пристегнутых на мундир, а радостные крики людей сливались с медными зовами труб и треском барабанов.
Уходил полк длинной колонной на маневр на боевую стрельбу, и долго, все замирая, отдавался об окна офицерского флигеля задорный марш «Под двуглавым орлом», а полковые дамы и дети смотрели в раскрытые окна, не боясь простуды.
Летом уходил полк в лагеря. Казармы пустели. В офицерском флигеле оставались только две семьи, никогда не выезжавшие на дачи. Полковой квартермистр, капитан Заустинский с малярами, плотниками, слесарями и кровельщиками делал очередной ремонт на средства полка, «без расходов от казны…».
Так жили казармы своею замкнутою жизнью, чуждые бывшему невдалеке городу, не сливаясь с его населением.
Дамы ездили к мадам Пуцыкович за шляпами и нарядами, когда получала их она «из самой из Варшавы». Утром, на полковой линейке, на обозных лошадях отвозили детей, мальчиков и девочек, в школы и гимназии, а к трем часам их привозили обратно. Ездили разлатые зеленые артельные телеги, а зимою сани, запряженные сытыми Тамбовскими выкормками, с цветными поротно дугами, в город за мясом и приварочным продуктом, да в установленные дни с вениками под мышкой ходили роты в семейные бани Канторовича на Петербургскую улицу против костела. Иногда офицерская молодежь, после загула ночью, на жидовских балагулах, приведенных из города собранскою прислугою, мчалась с пьяными криками в заведение Фанни Михайловны на окраине города, у Виленского шоссе, где призывно горели фонари с красными стеклами, а из окон с алыми занавесками томно пахло помадой, рисовой пудрой и Варшавскими духами…
Да еще ходили по праздникам на базар солдаты, покупали переда и пахучий сапожный товар, выпивали в шинке и держались всегда своими группами, не смешиваясь с горожанами. Казармы к себе горожан не пускали.
У ворот, под синей вывеской, днем и ночью стоял дневальный: летом, весною и осенью, когда было тепло, был он в зелено-желтой рубашке, подтянутой ремнем с бляхою и со штыком в кожаной ножне, именуемым почему-то «селедкой», когда прохладнее, – в серо-желтом мундире с двумя рядами пуговиц для лацкана, а в большие праздники и с пристегнутым красным лацканом. Когда начинались холода и дожди, стоял он в шинели, а в сильные холода, – в тяжелом бараньем тулупе и кеньгах.
Такие были эти сменявшие каждые четыре часа дневальные ядовитые и придирчивые, что никого постороннего на казарменный двор не пускали. Раз не пустили даже барышню от госпожи Пуцыкович, шедшую с картонкой для примерки платья командирской дочке. Так и повернули назад. Барышня плакала, а командир полка похвалил дневального за порядок и за точное знание службы. Ибо это был уже не порядок, чтобы еврейские девицы, хотя бы и от самой Пуцыкович и к командирской дочери, ходили через полковой двор без разрешения на то дежурного по полку офицера. Мало ли кто может пройти и какую принести заразу. Так же и из казарм никто не мог уйти без увольнительной записки и за этим следили строго. Земляк ли, не земляк, своей ли, чужой ли роты, покажи записку и тогда ступай.