Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спустя неделю прибалтийский генерал-губернатор одобрил выбор Б. А. фон Адеркаса, со значением подчеркнув, что «родительская власть неограниченнее посторонней»[272].
Так Сергей Львович из обычного добропорядочного отца превратился в официальное лицо, на которое возложена важная государственная — причём полицейская — миссия.
К тому времени между родителями и Александром уже пробежала чёрная кошка. «Меня попрекают моей ссылкой; считают себя вовлечёнными в моё несчастье, — сообщал поэт княгине В. Ф. Вяземской, — утверждают, будто я проповедую атеизм сестре — небесному созданию — и брату — потешному юнцу, который восторгался моими стихами, но которому со мной явно скучно» (XIII, 114, 531–532). Когда же Александр Пушкин узнал о фискальных функциях родителя, их отношения испортились окончательно.
И вскоре, на исходе октября, в Михайловском разразился неслыханный доселе скандал.
Свою версию чреватой самыми непредсказуемыми последствиями ссоры растерянный поэт изложил в послании к В. А. Жуковскому, которое датировано 31 октября. Оно было отправлено в Петербург при посредничестве П. А. Осиповой:
«Милый, прибегаю к тебе. Посуди о моём положении. Пещуров[273], назначенный за мною смотреть, имел бесстыдство предложить отцу моему должность распечатывать мою переписку, короче быть моим шпионом; вспыльчивость и раздражительная чувствительность отца не позволяли мне с ним объясниться; я решился молчать. Отец начал упрекать брата в том, что я преподаю ему безбожие. Я всё молчал. Получают бумагу, до меня касающуюся. Наконец желая вывести себя из тягостного положения, прихожу к отцу, прошу его позволения объясниться откровенно… Отец осердился. Я поклонился, сел верьхом и уехал. Отец призывает брата и повелевает ему не знаться avec се monstre, се fils dénaturé…[274] (Жуковский, думай о моём положении и суди). Голова моя закипела. Иду к отцу, нахожу его с матерью и высказываю всё, что имел на сердце целых 3 месяца. Кончаю тем, что говорю ему в последний раз. Отец мой, воспользуясь отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его бил, хотел бить, замахнулся, мог прибить… Перед тобою не оправдываюсь. Но чего же он хочет для меня с уголовным своим обвинением? рудников сибирских и лишения чести? спаси меня хоть крепостию, хоть Соловецким монастырём. Не говорю тебе о том, что терпят за меня брат и сестра — ещё раз спаси меня.
31 окт. А. П.
Поспеши: обвинение отца известно всему дому. Никто не верит, но все его повторяют. Соседи знают. Я с ними не хочу объясняться — дойдёт до правительства, посуди, что будет. Доказывать по суду клевету отца для меня ужасно, а на меня и суда нет. Я hors la loi[275]» (XIII, 116–117; выделено Пушкиным).
В тот же день поэт вознамерился разрубить гордиев узел и набросал записку к Б. А. фон Адеркасу, прося того ходатайствовать перед царём о «последней милости»: переводе его, Александра Пушкина, из деревни «в одну из своих крепостей» (XIII, 116). Однако человек, посланный с бумагой в Псков, вероятно, подчинился распоряжению П. А. Осиповой и «нигде не нашёл» губернатора. Это и спасло Пушкина, который позднее, поостыв, счёл за благо уничтожить самоубийственную эпистолию.
После бурных сцен и безрассудных поступков, грозивших ссыльному поэту «палачём и каторгою» (XIII, 124), домашние страсти чуть поулеглись, но согласие так и не вернулось в семью Пушкиных. Сергей Львович вкупе с Надеждой Осиповной продолжали поругивать сына, а тот, не желая «выносить сору из Михайловской избы» (XIII, 118), старался пореже бывать в усадьбе, наведывался к барышням в Тригорское и галопировал по окрестным полям. Возвращаясь же, крепился, терпел «дурака» и прочие оскорбления и не вступал в дебаты.
Взаимное отчуждение день ото дня крепло.
Брат Лев Сергеевич, уехавший в Петербург в начале ноября 1824 года[276], поведал там В. А. Жуковскому, что «всё будет само собою устроено», но Александр был «столько же не прав, сколько и отец» (XIII, 119–120). Того же мнения стали держаться и хорошо изучивший пушкинскую натуру В. А. Жуковский, и П. А. Вяземский. Князь полагал, что Пушкину надо как можно быстрее «сделать первому шаги к примирению с отцом»[277].
Зато Ольга Сергеевна, «милая Оля» (XIII, 127), платя неизбежную дань родственной дипломатии, кажется, взяла всё же сторону бедного брата и всячески старалась его приободрить. Но в тайных союзницах и утешительницах опального поэта О. С. Пушкина состояла очень недолго: она покинула сельцо Михайловское примерно через неделю после «пустельги» (XIII, 123) Лёвушки.
Труднее всех в сложившейся ситуации пришлось, вероятно, не принадлежавшей ни к какой из враждующих «партий» Арине Родионовне. Ведь крестьянка была истово предана всем Пушкиным, всех их, пусть и по-разному, но крепко, любила — и жестокий разлад в семье, случившийся на её глазах, не мог не причинить старушке душевных мучений. Что бы ни твердили окружающие, кого бы ни винила соседская молва, подле себя няня видела прежде всего погорячившихся и оттого страдающих кровников — и обоих упрямцев, старого и малого, она бесхитростно жалела.
Но принести мир в покачнувшийся дом Пушкиных крепостная старуха, конечно, не могла. «Дела мои всё в том же порядке», — уведомлял поэт брата (XIII, 118).
Наконец 17 или 18 ноября отбыли в Петербург и Надежда Осиповна с Сергеем Львовичем[278]. (В последующие два года родители всячески уклонялись от общения с сыном Александром и, забирая с собою Ольгу Сергеевну, ездили не в свою псковскую деревню, а в Москву и в Ревель, на «морские купания».)
В Михайловском сразу же стало спокойнее.
Однако Пушкина, оказавшегося в «совершенном уединении» (XIII, 129), в царстве «скуки смертной» (XIII, 118) по-прежнему одолевали мрачные мысли. Он вовсю строил опасные планы. «Заветной мечтой поэта сделалось одно, — утверждал впоследствии П. В. Анненков, — бежать от заточения деревенского, а если нужно, то и из России»[279]. Глухие намёки на это есть и в пушкинских стихах, и в переписке с братом, и в письме осведомлённой П. А. Осиповой к В. А. Жуковскому от 22 ноября 1824 года. Тригорская помещица буквально умоляла Василия Андреевича выручить Пушкина из ссылки, иначе «его талант, его поэтический гений» могли захиреть: «Наш Псков хуже Сибири, а здесь пылкой голове не усидеть»[280].