Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто это? Что это? Оба не поняли.
Если бы Некрасов понял, что свобода есть Бог; если бы Тютчев понял, что любовь есть Бог, то соединились бы две тайны русской поэзии.
Оба не поняли. Отцы не поняли, дети не понимают, – может быть, внуки поймут?
Ну, вот мы с вами, Иван Никитич, те самые внуки, даже правнуки, скорее, – давайте понимать.
Я бы так сказал: все эти антитезы Мережковского говорят больше о нем и его любимых мыслях, чем о Некрасове и Тютчеве. На любую тему он стремится наложить свои излюбленные схемы, кругом у него Христос и антихрист, любовь земная и любовь небесная, дух и плоть. После Мережковского, о чем бы он ни писал, хочется на любую из взятых им тем пролить некий холодный душ. Вот давайте сейчас посмотрим, что говорили о Некрасове и Тютчеве трезвые ученые-литературоведы, наши излюбленные эксперты, формалисты Тынянов и Эйхенбаум. Начнем с Некрасова, то есть с Эйхенбаума, написавшего о нем работу в 1922 году. В Некрасове усматривали некий вызов формальному методу: мол, слабо́ формалистам истолковать Некрасова в их методологии, потому что у него все в содержании, а не в форме. Форма у Некрасова заведомо слабая, соглашались его поклонники, – он берет содержанием, мыслью своей, идеей. С этим сюжетом столкнулись еще поэты Серебряного века, как известно, испытавшие влияние Некрасова, причем едва ли не главные из этих поэтов – Блок и Андрей Белый. Тогда же Гумилев сказал, опровергая известный предрассудок: ничего подобного, содержание у Некрасова неинтересно и второстепенно, все это архаическое народничество, а интересна у него именно форма, приемы стихосложения, оглушительно новые для его времени.
Вот в этом ключе работает и Эйхенбаум, увидевший у Некрасова очень смелое формотворчество. Он приводит известные слова Тургенева, говорившего, что в стихах Некрасова поэзия и не ночевала, что его стихи – это жеваное папье-маше, политое раствором едкой водки. Словом, было у эстетов общее мнение, что стихи Некрасова – вообще не стихи, а рифмованная проза. Эйхенбаум берется это общее мнение опровергнуть, но прежде чем приступить к собственному анализу, он ссылается на работу о Некрасове известного адвоката и литературоведа-любителя С. А. Андреевского, находя ее поучительной. Давайте и мы заглянем в Андреевского.
Кто-то, в похвалу Некрасову, высказал, что достоинство его произведений состоит именно в том, что, будучи переложены в прозу, они, ввиду своей содержательности, ничего бы не потеряли. Предательская похвала! Ведь в таком случае возникает неизбежный вопрос: зачем же они были написаны стихами? Стихотворная форма есть законченный вид искусства, имеющий свою особенную область. Вне этой формы предметы поэзии делаются неузнаваемыми. Одна лишь музыкальная речь способна передать и запечатлеть некоторые неуловимые настроения; с разрушением мелодии все исчезает. А у Некрасова действительно добрых две трети его произведений могут быть превращены в прозу и не только ничуть от этого не пострадают, но даже выиграют в ясности и полноте. Есть целые страницы, которые стоит только напечатать без абзацев, с самой незначительной перестановкой слов, с прибавлением двух-трех союзов, и никто не узнает, что это были стихи.
И Андреевский приводит выразительный пример – отрывок из поэмы Некрасова «Русские женщины» – этого едва ли не священного текста русских интеллигентов старого времени.
И. Т.: Я помню, у Горького в «Жизни Клима Самгина» есть такая сцена: Клим, еще подросток, видит, что у его брата Дмитрия заплаканные глаза. Оказывается, отец ему прочел только что «Русских женщин» Некрасова.
Б. П.: Но не все даже тогдашние интеллигенты были столь чувствительны. Вот Андреевский препарирует эту поэму:
Старик говорит:
– Ты о нас-то подумай! Ведь мы тебе не чужие люди: и отца, и мать, и дитя, наконец, ты всех нас безрассудно бросаешь. За что же?
– Отец! Я исполняю долг.
– Но за что же ты обрекаешь себя на муку?
– Я там не буду мучиться. Здесь ждет меня более страшная мука. Да ведь если я, послушная вам, останусь, меня разлука истерзает. Не зная покоя ни днем, ни ночью, рыдая над бедным сироткой, я все буду думать о моем муже, да слышать его кроткий упрек…
И тут Андреевский раскрывает карты, он пишет:
Как видите, здесь нет ни малейшего следа мелодии, а между тем это почти буквальное перепечатывание нижеследующих сомнительно-музыкальных строк:
Старик говорил: – Ты подумай о нас,
Мы люди тебе не чужие:
И мать, и отца, и дитя, наконец,
Ты всех безрассудно бросаешь,
За что же? – «Я долг исполняю, отец!»
– За что ты себя обрекаешь
На муку? – «Не буду я мучиться там!
Здесь ждет меня страшная мука.
Да если останусь, послушная вам,
Меня истерзает разлука.
Не зная покоя ни ночью, ни днем,
Рыдая над бедным сироткой,
Все буду я думать о муже моем,
Да слышать упрек его кроткий…»
Вот Эйхенбаум и отталкивается от этого анализа, исходит из него: действительно, как оценить поэта, если его стихи без вреда и зазора перекладываются прозой? Андреевский недоброжелателен к Некрасову, говорит Эйхенбаум, но это и полезно: враги всегда видят яснее то или иное чуждое им явление, чем друзья и апологеты. Так, Андреевский, желая принизить Некрасова, сказал, что он возвел в крупное литературное явление жанр стихотворного фельетона. Но это не минус, а плюс Некрасову! – возражает Эйхенбаум. Он обновил стих, сделал его вновь ощущаемым, вывел из той гладкописи, к которой свели его эпигоны Пушкина. Это обычный ход литературной эволюции, как мы теперь знаем из работ тех же формалистов: чтобы привлечь внимание к чему-либо – в данном случае к стихам, – надо их остранить, сделать необычными, вывести из канона, снять с них патину штампов и клише. Вот это и проделал Некрасов, говорит Эйхенбаум.
Некоторые подробности:
Некрасов не просто «приспособился» <…>, а создал именно тот тип поэзии, который был необходим для создания нового восприятия. Необходимо было создать это новое восприятие, чтобы поэзия имела слушателей, потому что слушателей поэзия должна иметь. «Толпа» часто значит гораздо больше в жизни искусства, чем «избранный круг» профессионалов и любителей.
И Эйхенбаум находит параллель Некрасову в европейской поэзии – это Беранже, о котором тоже с ухмылкой говорили французские эстеты.
Некрасов, как и Беранже, понимал, что в этот момент голос толпы, а не «избранных», был голосом истории. Некрасов спасал поэзию тем,