Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я отговариваюсь теми же словами, какие бормотал из-под одеяла бабушке: она будила меня по утрам ласково, наклонясь к уху: «Дети, в школу собирайтесь! Петушок пропел давно…»
«Ну, встань, пожалуйста… Ведь сможешь!» На мостике было легче - свежий ветер, простор, и видишь ясно вон тот вал, сквозь который надо пронырнуть. А здесь какая-то бесплотная непостижимая сила сжимает желудок, как резиновую грушу… О мерзость! Кто говорит, что дух сильнее тела? Вон она, душа, стонет, придавленная тяжестью семидесяти безжизненных килограммов.
«Хватит философствовать! Подъём!» - ору я себе симбирцевским басом. Тщетно. Я прибегаю к последнему средству: вызываю в памяти глаза Людмилы. Вот она смотрит на меня, вот кривятся в насмешке красивые губы: «Моряк…»
Стук в дверь.
- Товарищ капитан-лейтенант…
Сбрасываю ноги с диванчика. На пороге мичман Шаман. Во время сеансов радиосвязи у него в моей каюте боевой пост. Смотрю на него с ненавистью: «Принесла нелегкая!» - и с радостью: «Ну уж теперь-то встанешь!» Встаю. Уступаю диванчик. Выбираюсь из каюты, застегивая крючки воротника.
Коридор среднего прохода то и дело меняет перспективу: уходит вниз, уходит вверх, вбок, вкось… Все в нём мерзостно - электрокоробки, выкрашенные в отвратительный зеленовато-желтый цвет, фанерные дверцы кают, змеиные извивы кабельных трасс, гнусный свет плафонов. В носовом конце коридора скорчился вахтенный электрик Тодор. Он смотрит на меня виновато.
- Голова шибко тяжелая, тарьщкапнант…
- Наверное, от ума.
- Матрос кисло улыбается.
Перебраться в центральный отсек непросто. Сначала нужно дождаться, когда центр тяжести трехсоткилограммовой переборки двери сместится так, что её можно будет открыть, потом проскочить до того, как литая крышка захлопнется на очередном наклоне, - иначе рубанет по ноге. В шторм хождения из отсека в отсек запрещёны всем, кроме тех, кому это надо по службе.
В центральном - унылая тишина, если тишиной можно назвать обвальный грохот над головой да настырное жужжание приборов. Все, кроме вахты, лежат, пребывая не то в дурмане, не то в анабиозе.
Качка качке рознь. Сегодня какая-то особенно муторная - усыпляющая, мертвящая… То ли амплитуда волны такая, что попадает в резонанс с физиологическими колебаниями организма, то ли мы вошли в какой-то особенный район океана вроде сонного царства. Ведь прибивало же к берегу подводные лодки с экипажами, уснувшими навечно. В первую мировую войну, например. Что, отчего, почему - неизвестно. Одно ясно: шторм действует не только на вестибулярный аппарат, но прежде всего на психику. Поневоле поверишь во все эти россказни про «инфразвуковой голос» океана, сводящий моряков с ума, заставляющий их бросать свои корабли и прыгать за борт…
Уверен, что на лодке сейчас нет ни одного человека в ясном, трезвом сознании. Качка туманит разум: одних ввергает в полудремотное забытье; других - в бесконечную апатию, в полное безразличие к себе и товарищам; третьи витают в глубоких снах; у четвертых стоят перед глазами картины прошлого. Две трети экипажа ушли в воспоминания, сны, видения, грезы… И даже вахта, вперившая взгляды в экраны, планшеты, шкалы, циферблаты, кажется тоже погруженной в оцепенение.
Чтобы отвлечься от качки, начинаю фантазировать: ну конечно же, мы вошли в некий район Атлантики, где простирается неизученное психическое поле. Оно превращает членов экипажа в сомнамбул, а корабли - в подобия «Летучего Голландца», и вот я один из всех сумел разорвать коварные путы. Я иду по отсекам и бужу забывшихся гибельным сном товарищей…
Игра приносит некоторое облегчение, тошнота отступает, возвращается осмысленный интерес к окружающему. Рулевой Мишурнов, балабола и весельчак, доблестно несет вахту. На шее у него подвязана жестянка из-под компота, через каждые пять минут матрос зеленеет и пригибается к ней, но лодку держит на курсе исправно. В боевой листок его!
Перебираюсь в четвертый отсек, он же кормовой аккумуляторный. Кормовой - не потому, что в нём корм готовят, поучал когда-то Симбирцев Марфина, а потому что расположен ближе к корме. «Кормчий» Марфин в тропических шортах и сомнительно белой куртке отчаянно борется за «живучесть обеда». Лагуны заполнены на две трети, но борщ и компот все равно выплескиваются. Руки у Марфина ошпарены, ко лбу прилип морковный кружочек, взгляд страдальческий и решительный. Работа его почти бессмысленна- к борщу никто не притронется, погрызут сухари, попьют «штормового компота» - квелого, без сахара, - и вся трапеза. Но обед есть обед и должен быть готов к сроку, хоть умри у раскаленной плиты.
- Как дела, Константин Алексеевич? - Вся приветливость, на какую я сейчас способен, в моем голосе.
Марфин стирает со щек горячий пот:
- На первое - борщ, тарьщкапнант, на второе - макароны по-флотски… На «нули» - дунайский салат.
«Нулевое блюдо» - холодная закуска. Противень с горкой консервированного салата выглядит весьма соблазнительно. Как больная кошка выискивает себе нужную траву, так и я вытягиваю за хвостик маринованный огурчик. Нет, право, жить в качку можно.
- А где камбузный наряд?
- Сморился! - Марфин добродушно машет красной рукой в сторону боцманской выгородки.
Заглядываю туда - матросы Жамбалов и Дуняшин по-братски привалились друг к другу, стриженные по-походному головы безвольно мотаются в такт качке.
- Не надо, тарьщкапнант! - окликает меня Марфин, заметив, что я собираюсь поднять «сморившихся». - От них сейчас проку мало. Сам управлюсь. - И он бросается к плите, где опять что-то зашипело и зачадило.
В пятом в уши ударил жаркий клекот дизелей. Хрустнули перепонки - лодку накрыло, сработали поплавковые клапаны воздухозаборников, и цилиндры дизелей «сосанули» воздух из отсека.
Вот где преисподняя!
Вахтенный моторист хотел крикнуть «Смирно», но я показал ему: не надо. В сизой дымке сгоревшего соляра сидел на крышке дизеля старшина 2-й статьи Соколов и наяривал на гармошке что-то лихое и отчаянное, судя по рывкам мехов, но беззвучное: уши все ещё заложены. Перепонки хрустнули ещё раз - давление сравнялось, и сквозь многослойный грохот цилиндров донеслись заливистые переборы. Деревенской гулянкой повеяло в отсеке.
Играл Соколов не в веселье, играл зло, наперекор океану, шторму, выворачивающей душу качке… Худое вологодское лицо его с впалыми висками и глубокими глазницами выражало только одно - решимость переиграть все напасти взбесившегося за бортом мира. Его трясла дрожь работающего двигателя, сбрасывали со скользкой