Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы с Митей катались — и вместе, взявшись за руки, и порознь — около часа. Но совершенная идиллия наша закончилась, когда устроители катка объявили состязание по прыжкам в длину. Конечно же, Митя захотел участвовать. Как без него? Я бы удивилась, если бы участвовать он не захотел.
Состязание заключалось в том, чтобы прыгнуть на коньках по возможности дальше и при этом не упасть. На лёд бросили метлу; от неё всякий прыжок должен был начинаться. Самый длинный из прыжков помечался другой метлой. По мере того, как участники состязания набирались уверенности и опыта и прыгали всё дальше, вторая метла отодвигалась. Соискателей приза было много, но мало кому удавалось прыгнуть дальше четырёх аршин. Очень скоро большинство отсеялось, обратилось из участников в зрителей. А соревнование свелось к упорному противоборству всего двоих: Мити и другого молодого человека — военного, если судить по выправке. Митя очень хотел победить, страстно хотел, ибо за состязанием наблюдала его дама, я то есть. Кажется, проигрыша Митя не перенёс бы. Противник его тоже не прочь был взять приз; я приметила, что и за него болела одна юная особа, пару раз она даже всплеснула в ладони, когда он прыгнул удачнее других. Однако верх одержал Митя. В качестве приза он получил... метлу, увитую золотой лентой.
После катка Митя пошёл меня проводить. Не зная, куда девать метлу, нёс её на плече, как ружьё. Нам было смешно, потому что на него с подозрением косились все полицейские.
Митя отдал метлу первому встреченному дворнику. А отдав метлу, неожиданно признался мне, что начал делать... впрочем, не обо всём я могу в дневничке писать, поскольку есть секреты, мне не принадлежащие».
ертолетов, раскрасневшийся и возбуждённый, рассказывал, что тот соперник его, который, наверное, офицер, был тонковат в кости и высоковат для такого состязания, как прыжки в длину; неустойчив он был, поэтому в конце концов и упал. Знай наших!.. Отдав метлу первому встреченному дворнику, Бертолетов неожиданно признался Наде, что начал делать... бомбу. Должно быть, в состоянии возбуждения человек вообще более склонен ко всякого рода признаниям и к поступкам неординарным, а Бертолетов, к тому же, ещё отличался горячим порывистым нравом, несколько неуравновешенным характером — при всей его, однако, душевной доброте и при чрезмерно болезненном чувстве справедливости.
Надя не ослышалась, он так и сказал, что бомбу делать начал. И она удивилась не столько этой новости, сколько тому, что не была этой новостью потрясена. Ещё месяц назад слова о бомбе, о том, что кто-то из близких ей людей, из любимых ею людей делает бомбу (и делает, верно, не для того, чтобы сделать и разобрать, не для развлечения делает, не для того, чтобы чем-то себя на досуге занять и метлу выиграть, и не для того, чтобы в лесу ворон напугать, а чтобы применить... с известной целью!), привели бы её в состояние панического страха, быть может, даже телесного трепета. Но сегодня не было душевной встряски от того, от чего встряска, казалось бы, должна была иметь место. Вообще сама мысль о том, чтобы по каким-то причинам не то что начать делать бомбу, подразумевающую убийство, а хотя бы готовиться к невинным шлепкам, например, являющим собой не самое страшное из физических воздействий, физических насилий, или, на худой конец, к розгам, всегда была ей чужда и вряд ли когда-либо зародилась бы у неё в голове. Теперь, как видно, что-то изменилось в душе, какая-то в ней была проделана работа — незаметная, но важная.
Бертолетов не сказал, в кого он собирается бомбу бросить, а Надя не спросила. Быть может, Надя не очень-то и поверила в то, что он сумеет сделать бомбу и что окажется способен в кого-то бомбу бросить, окажется способен убить кого-то. «Да, именно!.. Не сумеет, окажется не способен... одумается и идею неудачную оставит», — наверное, где-то в глубине сознания у неё родилась и крепла эта простая мысль. Только оттого Надя и восприняла новость достаточно спокойно. После давешней кошмарной расправы во дворике академии Митя в сердцах мог ещё и не такое сказать. А может, она ещё ждала каких-то объяснений?
Однако объяснений не последовало. Некоторое время Митя молчал, всё поглядывал в сторону, будто бы даже досадовал, что сказал, открылся, а потом заговорил о другом — об учёбе, о профессорах, о завтрашнем дне. Как будто о бомбе вообще ни слова не было сказано; если же и сказано что-то, одно всего слово, то оно уже давно и далеко унесено ветром, в темень куда-то, в сугробы, в глушь. Да и было ли?..
И на следующий день Бертолетов был несколько не тот, что прежде. Надя почувствовала некую натянутость, возникшую между ними. Причина той натянутости была Надежде очевидна: она ведь никак не обозначила своё отношение к тому, что он вчера сказал... или по нечаянности обронил; а он, по всей вероятности, реакции от неё ждал. Он признался ей, он доверился ей, но она как будто откровения его не приняла, и он не знал, что ему теперь делать. Это был именно тот случай, к которому как нельзя лучше подходит слово «недосказанность». Надя понимала причину растерянности Бертолетова, но сейчас не могла ему помочь, поскольку была не готова принять то, во что он её посвятил. И она избегала темы, заговаривала о чём угодно, лишь бы не касаться в разговоре того вчерашнего признания, какое у Бертолетова уже, кажется, наболело, за какое он, по-видимому, тысячу раз себя укорил. Для него это было испытание своего рода, однако Надя ничего не могла с собой поделать.
Избегая говорить о главном, предпочитая пока заслониться чем-нибудь малозначащим, Надя не нашла ничего лучшего, чем заговорить о Сонечке, о сердечной подружке своей, о личности светлой и верной, от которой она в последнее время несколько отдалилась и по этому поводу даже порой чувствовала перед ней вину. Надя сказала, что Сонечка Ахтырцева подарила ей к Рождеству диванную подушечку с изящной вышивкой — с амурчиком, стреляющим из лука.
При этих словах её Бертолетов будто встрепенулся и переменился в лице; тень в глазах промелькнула:
— Как, ты говоришь, фамилия твоей подруги?
— Ахтырцева. Ты не раз видел её. Мы с ней сидим вместе на занятиях. А иногда ты встречаешь нас. Помнишь, светленькая такая, очень милая?
— Помню, — у Бертолетова ещё больше потемнели глаза. — А отец у неё кто? Не врач?..
— Я не знаю наверное, — от Надежды не укрылись перемены в Бертолетове, но она понятия не имела, как их можно объяснить. — Он какой-то важный чиновник. Офицер. Впрочем в мундире я его ни разу не видела. А даже если бы и видела, то всё равно не поняла бы, кто он, так как в мундирах, в регалиях совсем не разбираюсь. Он дома всё о политике говорит. Прямо как ты у себя дома, — Надя улыбнулась, порадовавшись своей незатейливой шутке, которая, по её мнению, пришлась весьма кстати.
Бертолетов побледнел, и карие глаза его на фоне бледного лица стали особенно яркими:
— Ахтырцев-Беклемишев?
— Да, у него двойная фамилия. А ты разве знаешь его?