Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну что, зэчара, б….й когда приводить?
Буржуйка делала своё дело, растапливала сосульки рук и ног, ласкала слух нежным треском. Тепло. Бежит паровозиками с солнцами в топках, льётся тропической речкой, кишащей, кипящей жизнью… тепло… одаривает, нисходит и просветляет. Такая роскошь по нынешнему его положению. Да и вообще… Тепло — это и есть Родина. Основной признак. Там, где люди живут не день и не два — и не на день, не на два поселились, они заводят тепло. Там, отогревшись, они начинают чувствовать. Любить. Там и Родина, где тепло и подходяще для любви. А в армии холодно. Люди-то здесь мимоходом, даже офицеры — сегодня здесь, завтра там. Холодно — поэтому всеобщая нелюбовь. Поэтому никакого ощущения Родины, как бы ни старался замполит. Нет её здесь, Родины. Опять же — какая Родина, если нелюбовь… замкнутый круг… стальной, тяжёлый, прочный как броня, неразмыкаемый круг.
В щели между дверцей и цилиндрическим телом печки было видно, как пламя строит свои мимолётные замки. Блики играли по засыпанному бумажным мусором полу.
— Пехота, а ты чего молчишь? Мы тут о бабах п….м.
— Не интересуешься?
Странно капризна, избирательна память: целый год жизни в Ростове-на-Дону — а она не отложила впрок ни единой крошки. Ни оттенка, ни шелеста, ни замысловатой какой-нибудь тени на утреннем окне. И ведь жизнь была — не зевок на скучном спектакле. Новая страница — да что там — новая глава. Н а ч а л о в з р о с л о й ж и з н и! Уехал от мамки в другой город, в Россию. Уехал в Россию… Особо звучит дома: «Уехал учиться в Россию». Из-за того только, что так говорят, звучало бы особо — но и подразумевается ещё столько всего, каждому понятного. Родители, с гордостью: «В Российском ВУЗе учится. Всегда был (была) умницей». Друзья, с завистью: «Погуляет там, оторвётся по полной».
Общага, геолого-географический весёлый факультет, сессии и практики. Новые люди, новые улицы, новый воздух. Девушки, по-новому пронзающие взглядами, не одетые в латы-кольчуги… и среди них такие, которые уже совсем огнеопасно — как спички по коробку — скользили по сердцу. Особенно… «Кто? Кто особенно? Были же особенные! Та, например, из комнаты номер сто. Она…» Но нет её. Ни цвета глаз, ни голоса. Лишь номер комнаты: единица, два нуля… Нет и самого города. Затоплен Летой по самые крыши, исчез со всех карт, лишь только пропал из виду. Так и остался Terra Incognita — ни любимого местечка, ни ностальгии… ничего. Целый год будто случайная клякса в рукописи души. Зато каждая чёрточка тбилисской жизни — вот, на месте. Как собственное лицо в зеркале. Заглянуть бы хоть на миг… Оказаться бы сейчас на проспекте Руставели, зайти в «Воды Лагидзе», взять стаканчик сливочно-шоколадной, стаканчик тархуновой и горячее, только что ссыпанное с противней на лоток…
Но настоящее цепляется, не пускает. Осточертело. Попробуй прорвись — как сквозь шиповник. Может быть, лучше было остаться в камере? Там холодно… зато не нужно смеяться непонятным шуткам… но очень уж холодно… приходится платить за здешнее тепло. Много ли приятного — снова и снова обнаруживать себя сидящим на полу, на стопке папок перед дымящей буржуйкой…
— Ты в уши не балуешь, нет? — улыбаясь, спрашивает Влад — Встань, бумагу-то возьму. Видишь, закоптила. Палки сырые притащили.
— Они все сырые, от росы, — отвечает Олег, всовывая в распахнутое печное нутро переданную ему папку.
Ветер носит по двору бумажные листы вперемешку с древесными. В его морозном дыхании — зима.
— Олег, не в падлу, закрой дверь.
Митина перловка разогревается на раскрасневшейся печке. Разогретая она хоть немного напоминает еду. Здесь, на «губе», ему пришлось вспомнить её благополучно забытый неживой вкус. Изо дня в день одна перловка. Онопко следит за тем, чтобы в его рационе не было излишеств. Онопко заступает дежурным через сутки, и поэтому вполне контролирует ситуацию. Но Митя, в общем-то, на него не в обиде. Это не от ненависти — наверняка вычитал в Уставе, что заключённым на гауптвахту не положены супы, яичницы и сливочное масло на белом хлебе. Говорят, зато, Трясогузка объявил на общем разводе, что тот, кого поймают в гостях у Вакула — сядет в одну с ним камеру.
Иногда, правда, дневальные приносят что-нибудь вкусное: варёные яйца, рисовую кашу в кулёчке. За порог менты их не пускают, говорят: «Нечего. Посадят — милости просим. А так — нечего». Дневальные ждут во дворе, пока Митю, при первом же скрипе ворот сайгаком выскакивающего из караулки, по всем правилам, гремя оглушительно ключами, выведут из камеры с заброшенными за спину руками (конспирация — вдруг настучат). Митя в свою очередь ждёт, не полезет ли дневальный после того, как вручил скользкую от солидола консерву, под бушлат, за «доппайком». Наверное, кто-то отдаёт своё. Кто, интересно? Митя не спрашивает. Берёт, благодарит и возвращается вовнутрь.
Его взвод в дежурство по гарнизону не ходит, поэтому своих он не видит. Свои — свои ли они ему на самом деле? После драки с Лёхой-качком обида на Тена и Земляного терзала сердце. Не помогли, не пришли на помощь… Обиды было столько, сколько и удивления: «Но почему?!» В то, что они испугались, Митя ни за что не поверил бы. Сам видел, как в учебке Тен в две секунды уложил двоих маслорезов — а те, насыщенные холестерином, были весьма внушительны. Саша, тот и вовсе боксёр. Почему же они не вмешались, смотрели со стороны?
На второй день после ареста приходил Саша. Принёс горсть сахара и бушлат. Под своим спрятал, накинув один поверх другого. Мог бы попасться, но всё-таки принёс. Охранник (ещё из тех, из злых), лязгнув замком, рывком распахнул дверь и крикнул как выстрелил: «Посетитель». Митя долго шёл по десятиметровому коридору до выхода во двор. Окоченевшие руки-ноги были непослушны как протезы. В окна коридора миллионом плетей по глазам хлестало солнце. Митя задохнулся и ослеп от света, и чтобы не упасть, схватился за шершавую бетонную стену. Потихоньку стал раскрывать глаза, наконец, раскрыл их совсем и ждал, пока сойдут слёзы. Мир утонул, всплыл, и покачавшись в горячих волнах, причалил к закопчённым стенам и пыльным осколкам-обрывкам, застилающим пол. Оказалось, Саша стоял в дверях и ждал, пока к Мите вернётся зрение.
— Ослеп? — спросил он с лёгкой улыбкой, протягивая руку.
Митя кивнул. Они поздоровались.
— Держи, — прогундосил Земляной, отдавая бушлат — Только прячь, если кто с проверкой припрётся. Онопко лично мне отдал на хранение. Есть там, где прятать?
О драке ни слова. Спрашивал об охранниках, о том, очень ли холодно… Как ни в чём не бывало. И Митя отвечал как ни в чём не бывало. С удивлением отмечал: да нет никакой обиды. Будто всё так и должно было произойти. Не вмешались, и ладно.
Земляной на каждые два-три слова перевешивал автомат то вниз, то вверх стволом. Рассказывал всякие мелочи: кого поставили вместо него в караул на газораспределителе, когда вернулся из Баку Трясогузка… «Он добрый», — думал Митя, глядя на Земляного.
У него глухонемые родители. Он этого стесняется. А особенно — того, что говорит с ними на глухонемом языке. На присягу Саша мучительно ждал их приезда, волновался, снова и снова отпрашивался на КПП. Сержанты издевались над ним — мол, за мамкиной сиськой затосковал? А вечером накануне принятия присяги, когда рота была занята подшивой и сапогами, Сашу увидели идущим со стороны КПП рядом с невысокими, ему по плечо, мужчиной и женщиной. Все трое месили, молотили, царапали воздух пальцами — спешили многое сказать. Останавливались, перебивали друг друга, спрашивали, смеялись, удивлялись и, огорчаясь, качали головами.