Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Глухонемые, — сказал Тен, обладавший даром высказывать первым догадку, вот-вот озарившую бы всех остальных. — Поэтому и на КПП бегал. Боялся, что заблудятся.
Они были совершенно вне окружающего их мира с казармами и турниками, с травой, выкошенной на ширину малой сапёрной от побеленного бордюра. Подглядывавшие за ними наполнялись ностальгией как комары кровью…
«Почему же он не вмешался?» — снова ломал голову Митя, когда они разошлись: один в комендатуру, другой — в камеру.
— Э, мил человек, перловку свою сымать будешь, нет? Никак ты, однако, не отогреешься.
Что ж, сегодня одна перловка. Доппайка не было.
А скорее всего это Саша Земляной. Дожидается, пока дневальный выйдет в дверь служебного хода, направляясь к зданию ОВД, и суёт ему передачку. И не надо ковыряться в простуженных мозгах, ища ответа на никчёмный вопрос: «Почему они не пришли на помощь?» Зачем вообще ответы здесь, на территории хаоса? Всё зыбко, всё бесформенно, всё течёт, всё рвётся. И люди. Люди в первую очередь. Нет в них точки опоры, ничего, за что можно было бы ухватиться, падая. Они жидкие, текучие, перетекающие из формы в форму. Разойдутся под ладонью, уйдут сквозь пальцы. И бессмысленно говорить про кого-то: «хороший», «плохой», «злой», «добрый». Здесь хороший. Сейчас злой. Но будет и другим, и третьим, и совсем уж эдаким, с завитушками. Те менты, что держали его взаперти и смотрели как на убийцу — завтра дороги их пересекутся по-другому, и они будут с ним совершенно другими. Здесь все когда-нибудь — другие. Форма, которую принимают люди, зависит от многого, но только не от них самих. Хаос лепит их… Так что, не стоит говорить про кого бы то ни было: «злой» или «добрый». Всё равно сто раз поменяется и перетечёт из себя в себя. Все подчиняются этим законам. И Земляной тоже. Свой. Чужой. Снова свой. А местные, о которых сказано столько нецензурного — разве им прилепишь что-нибудь определённое? Такая же вода, тёмная вода, ускользающая сквозь пальцы. Каждый раз не оправдывающие ожиданий, неизменно другие с каждого нового ракурса, наверняка другие в каждый последующий момент. Нельзя дважды видеть одного и того же человека. Те, что встретили на площади милицейский «Икарус» — ещё не те, что стреляли сквозь пожар пять минут спустя. Те, что собрались утром перед старой гостиницей — уже не те, что шли по ночному переулку, пряча сигареты в кулак.
— Это просто п….ц, какие кадры попадаются.
Хорошо, когда тепло. Перегретая банка обжигает руку. От перловой каши идёт пар, делающий её похожей на еду. Менты уже поели и теперь курят, развалившись поудобнее по углам, разговаривают. Вернее, говорит Влад. Вспоминает о своей работе. Выглядит он немного разомлевшим, размягчённым. То ли от гречки с салом, то ли от воспоминаний.
— А бывают совсем буйные. Ну, там, работяга какой-нибудь в коматозе — жене фингал привесил, думает, сам чёрт ему не брат. Орёт, посылает нас, грозит. Таких в «ласточку» свяжешь часа на три — как шёлковые. Так их и учим.
— Как это, в «ласточку»? — уточняет Паша.
Влад показывает, сунув сигарету в зубы и сводя за спиной руки:
— Ну вот, в «ласточку». Понял, нет?
Паша кивает — понятно. Митя прислушивается, тоже пытаясь понять… Совсем недавно — ведь это Влад сказал: «мы с ними мирно живём, никогда их не обижаем»… О ком же он теперь? Наверное, это другие — те, о ком он сейчас говорит, не они. С этими и поступают иначе.
— Такой же точно у нас коридор был, как здесь, только без окон, — продолжает Влад, смачно затянувшись — Если особо зловредный попался, и «ласточка» ему не помогает — ну, тогда просто поступаем. Ноги от рук отвязываем, но руки ещё в наручниках. Берём сзади под локти и спереди под коленки, выносим в коридор. Раз, два, три! — и резко сажаем. Жопой на бетон. Несколько раз так делаем — всё, почки оторвались на …! Следов никаких, хрен докажет, а ссыт кровью, сам видел. Ссыт и плачет.
— Гля, кайф, — подаёт голос Олег — Надо запомнить.
— Запоминай, салага, пока дедушка жив.
Митя смотрит на банку перловки и пытается представить во рту её горячую пластилиновую массу. Вряд ли он будет её есть. Предложить им? Так, из вежливости — ясно, что откажутся… Лучше, всё-таки, оставаться в камере. Но там холодно…
Он встаёт, разминая спину.
— Ты куда? — спрашивает Влад.
— Да пойду к себе, посплю.
— К себе?! В камеру, что ли? Спи здесь, кто тебе мешает?
Митя качает неопределённо головой. Понимай как хочешь. Лень говорить.
— Дал бы ему мышеловку. Пусть там поставит.
— Не мышеловка это. Ловим-то крыс. Стало быть, крысоловка.
— Да-а, люди у нас удивительные, — рассуждает вслед удаляющемуся Мите Влад — Ты их из камеры, они — туда. А?! Как вам?! Э! Может, тебя ещё и запереть?!
И они рассмеялись.
…Его смерть — самое страшное и удивительное в Митиной жизни.
Дед долго болел. Рак горла отнял у него голос вместе с гортанью, и для того, чтобы говорить, ему приходилось затыкать пальцем торчащую из ключичной впадины трубку. Этот хриплый шёпот — торопливый, чтобы успеть, пока не закончился воздух — ядом в каждый нерв…
На работе всё было, кажется, по-прежнему. Его по-прежнему называли «батоно Иван», начальство не намекало на почётные проводы. Но он уже не мог так же лихо управляться с порвавшейся плёнкой. Впадая в глухую задумчивость, не слышал свиста и топота из зрительного зала. Знакомые приветливо махали ему рукой, но всё как-то торопились, скользили мимо. И даже старые товарищи старались не стоять к нему слишком близко — запах… Он ушёл.
Без работы Иван Андреич стал гаснуть. Раздражался из-за пустяков и долго ругался — задыхаясь, забывая заткнуть трубку. Целыми днями он мог смотреть телевизор, а по ночам вставал и ходил в темноте, сопя и шаркая тапочками: на кухню, в прихожую, в туалет. Они лежали в своих постелях и слушали… и сквозь дремотную муть казалось, что в квартиру забрался ёжик — ходит, тычется в тёмные стены, ища выхода… и они ждут, прислушиваясь к его шебаршению — найдёт ли? Ждут… и ждать страшно.
Однажды его старинный друг, Коте Хинцакти, дядя Коте, пришёл навестить его. По своему обыкновению ввалился как карнавал — шумный и слегка пьяный, с пухлыми бумажными пакетами в обнимку. Пакеты позвякивали и шуршали, торчали огурцы, лаваш, колбаса, примятые перья лука и бутылочные горлышки.
— А́вое! Свистать всех наверх! Скатерть и бокалы, гвардия гулять будет!
Оглушённая и растерянная, мама стелила на журнальный столик, стоящий у кровати, скатерть, протирала бокалы.
— Давно не сидели, друг. Извини, время нет совсем. Там успей, тут успей.
Дядя Коте разлил по бокалам «Аджалеши», размашисто взметнул их вверх, расплёскивая вино на закуску и на скатерть, и протянул один Ивану Андреичу:
— Выпьем, Вано, за старое, за наше прошлое… Сколько с тех пор изменилось! Город с тогдашним сравнить — блюдце и озеро Рица. Сейчас метро — тогда конка была. Сейчас многоэтажки, а тогда в Нахаловке лачуги за ночь строили, пока милиция спит. Помнишь? Утром идёшь на работу: что такое? откуда тупик? вчера здесь ходил! Но мы были молодые — ваххх, какие молодые были, какие… Помнишь, как познакомились? Тот пожар помнишь? Какой был пожар! Выпьем, Вано!