Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришлось на это согласиться, хотя бы для того чтобы избежать повальной вырубки леса. На том и порешили. После этого отец тотчас вернулся в Матово и настоятельно советовал матери присоединиться к нему со всеми нами.
Аппетит, как говорится, приходит во время еды. Чикин все чаще и чаще стал наведываться к нам и надзирать за тем, что происходит в Проне. Он пытался — правда, безуспешно — переманить на свою сторону наших рабочих и слуг. Каратош ответил ему, что «лучше быть лакеем у барина, чем лакеем лакея»! Каждый остался на своем месте, а мы с Дмитрием и двоюродными братьями стали играть в лесничих. У меня сохранилась моя лошадь по кличке Пупс, невысокая, но быстроходная. С утра я направлялась в лес в сопровождении моего мопса, его тоже звали Пупс. Останавливалась я у дома лесничего, молчаливого философа, который занял выжидательную позицию, не принимая ни той, ни другой стороны. Через плечо я несла свою «франкотку», а на поясе у меня был мой маленький револьвер «бульдог» с перламутровой рукоятью.
В штанах и картузе, я чувствовала себя ковбоем с Дикого. Запада, но подстерегать мне приходилось не краснокожих, а русских крестьян. В «отведенном мне секторе» я наслаждалась одиночеством, пришпоривала лошадь среди высоких и стройных стволов, пересекала тропинки, забывала обо всем на свете, погружаясь в шум листвы и пение птиц. Изредка встречала я крестьян, которых, согласно инструкции, я просила предъявлять ордера.
Все шло прекрасно до того дня, когда, привязав Пупса к дереву и развалившись в траве, я вдруг услыхала звук топора. Повинуясь только долгу, я тотчас прыгнула в седло и направилась в сторону неведомого дровосека. Недалеко от опушки я заметила того, кого искала, — им оказался сам Чикин. Дерево, над которым он усердствовал, было уже сильно подрублено, а лошадь его и телега ждали у опушки на дороге.
— Здравствуйте, Чикин! — крикнула я ему.
Он остановился и неторопливо, с топором на плече, направился в мою сторону. Вид у него был мрачный и решительный, и меня вдруг охватило чувство, что ко мне приближается опасность.
— У вас есть ордер от Совета? — спросила я, а в горле у меня пересохло.
— Ордер? Я вам покажу ордер! — ответил он.
Он подходил все ближе, и я явственно ощущала топор на его плече.
Защищаться? Конечно, револьвер мой здесь, под рукой, и на таком расстоянии я не промахнусь, но как узнать, действительно ли человек намеревается вас убить? Чикин останавливается в нескольких шагах от меня; я смотрю на него, он — на меня, ни один из нас не двигается, я держу руку на рукояти «бульдога», его рука лежит на топорище…
Наконец, я слегка пришпориваю коня, поворачиваю вправо, шагом, чтобы не походило на бегство, и кричу ему голосом, которому пытаюсь придать твердость:
— Как хотите! Во всяком случае я сообщу об этом в Дудкинский Совет!
До меня доносится его ругань, но я уже вне его власти. Страх все еще держит меня. Сердце сильно колотится, но я испытываю и некоторое удовлетворение. По всей видимости, Чикин обошелся без разрешения, и мысль о том, что нашему личному врагу придется объясняться перед своим же Советом, мне скорее нравится.
Я выезжаю из леса и по пыльной дороге направляюсь к Выселкам — хутору в несколько крестьянских дворов. Нравы там еще не совсем переменились. Я останавливаюсь, и первая встречная крестьянка приглашает меня в избу.
— Кваску хочешь?
Я пью кисленький напиток, а она смеется над моим мальчишечьим облачением.
Чикин и его топор далеко. Теперь это всего лишь интересная история, которую я всем расскажу, возвратившись домой.
Солнце склоняется к закату, нескошенные поля розовеют. Вот единственная в наших краях возвышенность над заливом еще принадлежащего нам озера. Внизу белеет песчаный карьер. Осталось только переехать мост, миновать домики священника и дьякона. Среди поспевающей уже конопли высится пугало. Я въезжаю на мост, и нашедшие под ним приют утки вылетают, шумно взмахивая крыльями. Лошадь пугается, встает на дыбы; я чуть не вылетаю из седла.
Я сделала успехи с того далекого дня, когда мой брат взгромоздил меня на першерона, распряженного после полевых работ, такого широкого, что мои ноги расходились в шпагате над его потными боками. Я только и смогла, что ухватиться за его гриву, пока он тяжелой своей поступью спускался вместе с остальными лошадьми к пруду и пил, фыркая от удовольствия. На следующий день после этого деревенского экзамена мне подарили первую мою лошадь. Я, конечно, не наездница высшего класса, но умею ездить и в английском седле, и в казачьем, и вовсе без седла, брать препятствия, заставлять лошадь слушаться моей воли. Между нами некое молчаливое согласие. Мы понимаем друг друга без слов, будто играем: она — в верховое животное, а я — во всадницу. Между людьми подобная молчаливая договоренность — я уже это знаю — достигается куда труднее.
У нас с окрестными крестьянами тоже идет игра: с одной стороны — недоверие, с другой — неприязнь; иногда краткие вспышки симпатии вселяют надежду. Так, в один прекрасный день мой брат и кузен получают приглашение быть шаферами на сельской свадьбе — будто между нами ничего и не произошло. И я с ними еду на последнюю свадьбу, которую суждено мне было увидеть в Тульской губернии.
В сияющей чистотой избе я жду прибытия из церкви свадебного шествия. Молодые едут на телеге, и подруги невесты держат над ними деревце, увешенное красными тряпицами. Отец и мать жениха стоят перед избой, держат деревянный поднос с хлебом-солью и икону. На пороге они благословляют преклонивших перед ними колена молодых, которых затем вводят в дом и подводят к красному углу. Их правые руки связаны вышитым полотенцем. Обливаясь потом в роскошных своих нарядах, они просят почетных гостей (да! мы еще состоим в этом чине!) занять места рядом с ними.
Скамей не хватает, и многим из гостей приходится слушать стоя, как девки поют старинные свадебные песни, пока бабы подносят приготовленные яства, среди которых два огромных пирога, присланных моей матерью.
поют девки в краю, где винограда не знают, не задумываясь о том, что песня эта, по всей вероятности, пришла к ним из средневековья, из Киевской Руси.
На подносах — горы пряников, орешков и карамелек. Льется водка, веселье становится все более шумным. Языки развязываются. Под крики «Горько! Горько!» молодые целуются. Шутки, смысл которых мне неясен, вызывают грубый смех. Становится душно, как в бане, но никто не жалуется; пол постепенно покрывается шелухой от семечек. Водка все льется и льется, запевает гармонь. Все теснятся, чтобы освободить место хотя бы одной танцующей паре. Выходит женщина, плечи ее вздрагивают в такт музыке, хотя сама она стоит на месте. Сапоги ее партнера отбивают по полу все более и более стремительную чечетку. Смех, возгласы звучат все громче. Заплакал ребенок, полузадушенный в толчее; пахнет потом, табаком, луком и гвоздичным маслом. И это — тоже облик страны, где я родилась. Мне вспоминается стихотворение Лермонтова «Родина»: как и он, я готова «в праздник, вечером росистым», смотреть до полночи «на пляску с топаньем и свистом под говор пьяных мужичков». Но брат мой внезапно находит мое присутствие излишним и отправляет меня одну домой.