Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут бы и очнуться нашей героине, тут бы и удивиться. Но удивлению почти не осталось места в душе Татьяны Федоровны. Истерика настолько овладела ею, и столько необыкновенных и неожиданных вещей случилось с ней за последние сутки, что она в сознании своем почти миновала ту грань, за которой остается место удивлению и попыткам осмыслить происходящее. Любой сон, исподволь предложенный Татьяне, любая коварно подсунутая галлюцинация принимались ею теперь за чистую монету, за непреложность.
Еще немного, и она привыкнет к своему новому способу существования, смирится с новым миром, в который ее вдруг затянуло. В скольких разных образах придется ей обретаться? Она может бродить вечность в туманных коридорах, стать призраком и наблюдать жизнь людей и призраков, не в силах вмешаться. Она может обернуться животным (скажем, кошкой) или растением (скажем, подсолнухом). Она, по меньшей мере, может сделаться жертвой или кровавой убийцей. Ах, кем угодно! Но если она выдаст себя, то привлечет внимание понятно каких специалистов, задача которых – попытаться вернуть заблудшие души, а попытки такие чаще бывают грубыми и унизительными.
…Татьяна, сама не помня как, вернулась в гостиную, упала на широкий Вандин диван и рыдала, рыдала, уткнувшись лицом в диванную подушку. Подушка вымокла так, будто бы побывала под душем. Татьяна рыдала, теперь почти упиваясь своей истерикой, а звуки незабываемого аргентинского танго почему-то становились все громче. Она затыкала уши, но музыка была всепроникающей и неизбывной, музыка насмехалась, музыка шутовски аккомпанировала рыданиям. «Трепещет Кло и плачет вместе с скрипкой!»
Что за беда! Татьяна громко шмыгала носом, колотила кулаком по подушке, даже рычала, даже пыталась выть, но слышала только громкую, соблазнительную и навязчивую латиноамериканскую мелодию.
Наконец она сдалась и, захлебываясь слезами, подняла голову и увидела… Увидела сквозь пелену слез Шубина. Шубина! Которому хватило наглости явиться, будто мало он измывался над нею сегодня.
Да, это, без всяких сомнений, был он, собственной персоной, в великолепно сидящем белом костюме, черной шелковой рубашке и умопомрачительно блестящих туфлях. Это был он – на сцене ночного клуба. Это был он в рамке телевизионного экрана. А вокруг него в разноцветных лучах рампы, сверкая блестками коротких платьиц, извивались в танце кордебалетные пигалицы, все норовя потеснее прижаться то едва прикрытым тонкой тканью животом, то голым бедрышком, то грудью, декольтированной до опасных пределов. Пигалицы бесстыдно раздвигали в танце ножки, намекая на некую готовность, и высовывали дрожащие розовенькие язычки в явном стремлении вылизать соблазнительного тангеро. Он же, не отдавая явного предпочтения никому, казалось, одинаково благосклонно принимал знаки внимания каждой из очарованных им феечек-танцовщиц, каждую успевал приобнять за талию, перехватить за высоко взброшенное бедро, прижать к груди. И глаза его масляно блестели.
– Сволочь… – простонала Татьяна.
Телевизор хрипло надрывался, сопровождая вокалом этот сверх всякой меры чувственный и дразнящий танец:
…Там знают огненные страсти,
Там все покорны этой власти,
Там часто по дороге к счастью
Любовь и смерть идут!..
– Но это не танго, – жалобно прогнусавила сквозь слезы Татьяна, – это черт знает что!
Все поплыло перед нею, потом закружилось ярким смерчем, и ее потянуло в глубокую воронку, которая становилась все чернее и чернее по мере того, как Татьяна углублялась в нее.
– Это не танго-о-о! – выло эхо в воронке. – Это любовь и смерть!
* * *
Устав, как видно, танцевать, он освободился (не без труда) из разочарованных лапок балетных девочек и, невзирая на их жалобное мяуканье, спустился в зал и, слегка покачиваясь, подошел к бару. Он тяжело привалился к стойке, пьяно разулыбался и молвил, обращаясь к шествовавшей мимо девице в черном:
– Татьяна, это не танго, это черт знает что! Похабень какая-то…
– Похабень? – переспросила вдруг девица голосом недоброй электронной игрушки и отвела от лица гладкий угольно-черный занавес волос. Из-под занавеса блеснули глаза, широко обведенные черным. Губы в пылающей помаде кривились. Странная это была улыбка – мелкое дрожание уголков губ.
– Похабень. И макияж твой тоже… «Происшествие на ночном кладбище» называется, не иначе. Зачем ты так разрисовалась, Танька?
– Я тебе не Танька, – возразила девица и щелкнула пальцами бармену. Ногти у нее были черно-лаковые.
– Ну, извините, обознался, мадемуазель. С кем не бывает. Прошу пардону. Я выпил вот… Всего-то пару бокалов… какой-то гадости, наверное. И показалось. Ты удивительно похожа на… одну мою… знаешь… Она мне все снится, снится. Сумасшедшая женщина.
– Знаю, – хмыкнула девица, – а как же? Ты тоже похож кое на кого, прямо на удивление… Я прямо вся трепещу – поверишь? – до чего похож. Я уж подумала: из могилы выбрался, фокусник.
Она обернулась черным вихрем, только волосы взлетели, и вдруг протянула Шубину высокий стакан с кроваво-красным содержимым. Из второго стакана потянула сама, слизнула с губ красные капли, почти незаметные на фоне безумной помады, и снова улыбнулась – все так же странно, дрожаще.
– Как твое имя, Ночной ужас? – заплетающимся языком спросил Шубин. Девицын красный коктейль был крепче некуда и образовал взрывчатую смесь с выпитой ранее текилой (или что там ему подсунули?). – В смысле, хотелось бы знать, как тебя зовут, несравненная?
– Ночной ужас, – ухмыльнулась девица, – но ты можешь называть меня… скажем, Вандой.
– Ванда! – захохотал вдруг Шубин. – Ванда! Нет, я так и знал! – хохотал он оглушительно и пьяно и ловил стакан, выскользнувший из руки, стараясь при этом удержать равновесие и не расплескать остатки кровавого пойла. – Кто же еще, как не Ванда!
– Фо-окусник, – удовлетворенно констатировала черная девица Ванда, когда Шубин, удержав-таки стакан, перепутал, однако, верх и низ и уверенно поставил посудину на барную стойку кверху донышком. На черной поверхности растеклось красное пятно. – Фокусник. Никаких сомнений.
– Я не фокусник, – погрустнел вдруг Шубин. – Я – отовсюду изгнанный паяц. Я – разорившийся клоун. Я – неудачник на выходных ролях. Я – шут, которого следует казнить за отсутствие остроумия. Я все принимаю всерьез и не могу забыть ту безжалостную, как палач, которая мне снится. Ты на нее похожа, Ночной ужас. Так похожа! Одно лицо…Послушай, Ванда, а давай смоемся отсюда, пока я всерьез не начал жонглировать стаканами. И бумажник я где-то посеял. Деньги – что? Но там была она, в красном платье. Знаешь, чего мне стоило это платье? Ночи любви с потасканной грымзой, сморщенной и снаружи, и – представляешь? – даже внутри, которая не хотела его продавать за деньги, а желала вспомнить молодость. Когда это было?
– В прошлой жизни.
– Точно. Так смоемся? Ты на колесах?
– Да, смоемся. Я на колесах. Только быстро, ясно? Пошевеливайся и не будь размазней, разорившийся клоун.