Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сан Саныч, вы сошли с ума? — спросил Миряков тем тоном, каким обычно интересуются у коллеги, подстригся ли он.
Башмачников откинулся на стуле, сцепив руки за его спинкой.
— Ах, если бы, Михаил Ильич, если бы, — ответил он уже своим обычным голосом. — По-прежнему умен, как бес. Вот и про вас раньше всех догадался. Вы еще сами не начали догадываться, а я уже все знал.
— И о чем же вы догадались?
— Вы бог, — просто ответил Башмачников.
Миряков почувствовал, как внутри, там, где сердце, лопнуло и растеклось что-то теплое, протолкнулось через горло, заполнило голову. Он посмотрел на свое отражение в оконном стекле — белый бинт и темный пустой овал лица под ним.
— Я шарлатан, и вы это прекрасно знаете.
— Я о вас такое знаю, о чем вы уже сами постарались забыть. У меня на вас досье с Библию толщиной. И все-таки вы бог, как это ни прискорбно.
— Сан Саныч, идите вы, извините за каламбур, к черту с вашими играми.
— А и пошел бы. Обязательно пошел, если б знал, где искать. Но вас вот нашел, а его пока нет. Так что придется вам, Михаил Ильич, за обоих отдуваться. Да признайтесь же вы, наконец, — хотя бы самому себе. Неужели бояться не надоело? Встаньте перед зеркалом и скажите: «Аз есмь дверь и окно, Джим Моррисон и Билл Гейтс, звезда светлая и утренняя. Я читаю в сердцах людей, как «Огонек» в туалете, я словом останавливаю стихийные проявления демократии». А исцеления? Машеньку Обручеву кто на днях вылечил?
— Да никого я не лечу, обычное самовнушение. Неужто и вы про Эмиля Куэ не читали?
— Как не читать? «День ото дня жить остается меньше, да лучше». А вот читали ли вы ее историю болезни? И правильно делали, что не читали. Я вот читал, и мне, знаете, эту Машеньку убить захотелось. Не чтобы не мучилась, а просто нельзя так: если есть такие страдания, то зачем коммунизм, зачем бог? Это не лечится никак: там нужно новое человечество создавать, и желательно из мыслящих камней, чтобы у них таких болезней даже появиться не могло. В общем, это у вас самовнушение, будто вы обычная сволочь, а не у нее. Чудо это было, Михаил Ильич, чудо. И вы его сотворили.
— Хотите, я за свидетельством о рождении сбегаю? Там мама, папа, место регистрации и никаких святых духов. Человек я, Сан Саныч.
— Бывший. Еще пару месяцев назад вы действительно были человек, причем не самый хороший, а теперь все, лафа закончилась. Полно, Михаил Ильич, ребячиться, ступайте на Голгофу. Я знаю, что вы хотите спросить, и у меня давно готов для вас ответ: хрен его знает. И как, и почему именно вы. Может быть, вы слишком вжились в роль. Если вы каждый день с утра до вечера изображали мессию, отпускали грехи и успокаивали души, то, видимо, в конце концов просто забыли, как можно перестать любить и жалеть человечество. А может, это люди чересчур поверили в вас. Им было очень нужно в кого-то верить, а подвернулись вы. Вот они и сделали из вас бога. Вы знаете, на что способны люди, которым отчаянно необходимо поверить? Теперь будете знать. Теперь вы вообще будете все знать, и я вам от души сочувствую. Ну а сейчас от вас ждут, что вы примете командование, начнете отдавать приказы небесной духовой секции, а потом станете вершить справедливый суд. То есть не справедливый, конечно, а добрый. Справедливый суд — это было бы жестоко.
Михаил Ильич слушал, закрыв глаза и тяжело дыша сквозь стиснутые зубы. Башмачников некоторое время помолчал, изучая Мирякова с неожиданным для себя выражением жалости на лице, неряшливом от бессонной ночи и пробивающихся седых волос. Из бритой головы тоже лезла подковой щетина, хорошо заметная под светом люстры.
— Но есть, наверное, выход, — тихо сообщил он.
Михаил Ильич вздрогнул и посмотрел на Башмачникова.
— Попробуйте остановить все это, — объяснил тот. — Какая богу разница, случится конец света сейчас или еще через две тысячи лет? Это действительно моя единственная просьба — не торопитесь. Не стоит нас судить по тому, какие мы сейчас, пустые и отчаявшиеся. Мы могли бы стать другими. Мы должны были стать другими. Еще не поздно: просто останьтесь с нами. Бог нужен живым людям, а не мертвым. Не спящий бог, не распятый, не воскресший — обычный живой бог, который будет учить и работать. Вместе мы сможем все: научимся любить, заселим космос, воскресим мертвых. Хотите, назовем это Царствием Небесным, хотите — коммунизмом. Дайте нам шанс, а там уж делайте, что хотите.
Миряков отвел глаза и посмотрел на прошлогодний календарь, висящий в проеме между окнами. На календаре был июнь и бессмысленная цветная фотография лесной опушки. Михаил Ильич представил себе, что хозяин кабинета изо дня в день, отрываясь от компьютера, смотрит на календарь и видит, как сам копает себе могилу на краю этого леса, сняв рубашку и бросив ее на упругие ветки куста. Звенят насекомые, поднимающееся солнце начинает щипать шею и плечи, а он все копает, вбивая сапогом штык лопаты в землю. Пахнет травой, землей, нагретой кожей и немного табаком. Потом Михаил Ильич понял, что он не фантазирует и что спящий сейчас Полуян действительно мечтает об этом, когда остается один в кабинете, и ему снова стало жарко и страшно. Миряков хотел проснуться, но он точно знал, что это не сон, а скорее, наоборот, пробуждение.
— И кстати: а что вы, собственно, захотите делать? — продолжал Башмачников, встав и расхаживая теперь по кабинету. — Ну, вот убьете вы всех, потом воскресите, устроите свою морально-этическую сегрегацию, а дальше-то что? В чем смысл жизни бога? Не в судилище же этом, правильно? Осудить себя человек и сам может, бог нужен, чтобы любить и прощать. А кого там прощать, в раю? Там и любить-то некого будет. Бог здесь нужен, понимаете? Здесь. Спасти всех — вот вам задача для бога. Ни помазанники божии, ни пророки, ни прочие теократы ни черта, как выяснилось, не могут. Править должен бог. В буквальном смысле править: бумажки подписывать, парады принимать, на Новый год летать из телевизора в телевизор в черном пальто. Накормите всех, покажите пару чудес и ступайте царствовать.
Башмачников остановился и оглянулся на Михаила Ильича. Тот сидел, уперев локти в колени и закрыв ладонями лицо.
— Сан Саныч, уйдите, пожалуйста, — попросил он.
Константин Павлович Полуян не очень любил жизнь. Он понимал ее как трудную работу, выполняя которую, нужно постоянно поддерживать равновесие между плохими и хорошими поступками, дурными мыслями и благими намерениями, своим благополучием и чьим-то счастьем. Много лет назад, будучи студентом второго курса психфака, Полуян возвращался на рассвете домой по еще размытым, размазанным московской ночной маетой переулкам, и с каждым шагом мир вокруг становился яснее и четче, как будто он заново выдумывал его на ходу. От тонкого и холодного октябрьского воздуха мысли тоже истончались и делались прозрачными, так что вскоре их, казалось, и вовсе не стало: лишь где-то позади глаз и еще немного в животе, мешая вздохнуть, жило воспоминание о том, как, дыша ему в шею и ухо байковым постельным жаром, она встает в прихожей на цыпочки, чтобы обнять его, и как в висящем позади нее зеркале скользит вверх по покрытому пушком склону надетая на голое тело полосатая рубашка. Он был, пожалуй, впервые в жизни по-взрослому, по-настоящему счастлив, поэтому тем же утром забрал в университете документы, вернулся в Краснопольск и пошел в военкомат.