Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну и баба…
Это баба.
Баба-баба.
Трень-бом-баба!
Бим-бом-баба!
Ну и ну! Можно же так уходиться. Дальше некуда. Откуда только силы берутся… Передохнем – а ну, еще раз! Перекурить – а ну, нажмем!
Перекури – отставить! Перекури – отставить!
Разойдись!
Разойдись – постройся. Разойдись – постройся!
«У каждого человека есть свой запас силы и еще НЕМНОЖКО».
Говорят, работа – это фронт.
Р-разойдись!!!
Этого уже не могло произойти… Ночь, день и еще ночь мы колотили бабой. Миллиметр за миллиметром выползал из скважины снаряд. Кто-то, кто держал его внизу, на глубине двести метров, не хотел отдавать нам даже этих жалких миллиметров. Мы уже забыли смысл нашей работы: нас толкала вперед злость на «того, кто держит». Он не хотел отдавать нам своих богатств. Он их глубоко запрятал. А мы вырывали у него из рук. Миллиметр за миллиметром.
Нам нужна медь. Мне нужна медь?
Казалось, так будет вечно. Ночь, день и еще ночь… И это уже казалось неправдой, когда вдруг пошло само.
Пошло и вышло.
Само. Само собой.
Ай да мы! Ну и мы! Это мы! Мы! Мы! Мы!
Мы кубарем скатываемся по склону и идем по дороге вниз, к базе.
– Орел Сережа! – говорит мне Толик. – Ты хоть и сильный, а жилу животом зарабатывают…
И старшой говорит:
– Ну как, Сережа?
– Ничего, – говорит Сережа.
– Ты парень крепкий, – говорит старшой.
«Хороший он, в сущности, парень», – думает Сережа.
И они идут такие веселые, сильные, дружные…
Сегодня – суббота.
Завтра – воскресенье.
Словно ничего и не было. Не было работы.
Как это можно – тратить деньги? Ведь они же заработаны! Можно сказать, потом и кровью. Так ведь и говорят: кровные денежки, трудовая копеечка. Сколько раз можно разогнуться и согнуться, присесть и встать, поднять и бросить, чтобы потом пообедать, выпить пива, съездить в город, погулять по парку и покупаться, сходить в кино, позвонить домой в Ленинград… На все это, оказывается, нужны деньги. А деньги – это работа: разогнись – согнись, трень-бом, вверх-вниз.
Кусок застрянет в горле, если так вот думать.
Вот я, например, съездил в город на субботу и воскресенье. Снял номер в гостинице, позвонил в Ленинград, пошлялся по базару… Туда-сюда. Хвать – а уже последний рубль! Куда делись?
Ума не приложу. Значит, опять работай, опять зарабатывай на хлеб? Ужасно, не правда ли?
И вовсе не ужасно. На самом деле это легко. Это удивительно легко – тратить деньги. Даже, прямо скажем, просто. Тратишь деньги и не думаешь о работе. Приведенный расчет совершенно противоестествен.
Но самое приятное – это тратить деньги на подарки. Вообще тратить деньги на себя одного неинтересно, даже неприятно как-то. Стыдно, что ли. Дарить вот – хочется. Почему мы так редко дарим?
Нет больше денег – все вышли… Вот и хорошо, завтра на работу. Как раз хватило. Вот естественный ход мысли для здорового человека.
Конечно, оплата по труду, материальная заинтересованность – это неразделимо с трудом. И все-таки в нас по-человечески распадается: работа – одно, а деньги – другое.
Разные вещи.
Я работаю с Толиком. Работать с ним легко. И жить с ним легко. Все он делает как-то без усилий, незаметно. И мне помогает. Поначалу ведь не все выходит так, как надо. Помогает он тоже незаметно.
Толик видел в жизни разное. Всякое.
И все его взлеты и падения, казалось, оставляли в нем только след мудрости – а сожаления, зависти, ревности (что вот не достиг, не так сложилась жизнь) в нем не было.
Он говорил:
– Жизнь я прожил по-хорошему…
Или:
– Не понимаю, чего это вам ссориться, что вы мрачные такие… Веселее надо. Вот я – веселый человек.
Или:
– Шутить надо больше. В этом огромная наша беда – мало мы шутим. Легче надо. И веселее. Вот я – человек веселый…
Но за всем этим ходит где-то большая грусть. Где-то там, за шуткой, жестом, на донышке взгляда…
Есть у Толика и официально отрицательные черты. Например – пьет.
И вот когда выпьет, берет гитару.
Так здравствуй, поседевшая любовь моя…
Или пляшет. Цыганочку.
Тело его становится удивительно легким. И тогда он кажется особенно, подчеркнуто худым. Туловище во время танца неподвижно. Руки – плети. И только ноги, тощие, обутые в тапки, двигаются вдохновенно, мягко – бесшумная чечетка. Толик не любит ухарства в танце, стука.
И танцует медленно, словно разгоняясь и останавливаясь, чтобы разогнаться снова, но так и не набирая темпа.
А гитаристу говорит:
– Не понимаешь… медленней…
А лицо… Запрокинуто, взгляд льется куда-то, улыбка бродит по губам, тень улыбки – и не улыбка вовсе.
А глаза… Взгляд поверх нас, выше. Что он видит там?
Он говорит:
– Горы я люблю. Тут все не ровно. Взгляду – живо.
Или кличет свою собачку, маленькую лайку:
– Кнопка, Кнопка! Ах ты, родная моя…
Еще любит читать. Книги толстые, приключенческие. Говорит:
– Про жизнь скучно пишут. Веселее надо. Уж лучше вранье…
И еще ему нужно, чтоб рядом обязательно кто-нибудь был. Жена ли Маша, Кнопка ли, или я, или кто-нибудь другой. И кажется, жизнь его – желание, чтобы к нему пришли. И чтобы тому, кто пришел, стало легче, проще, веселее, вернее в жизни. К нему и ходят.
И безудержный запас историй, случаев, из которого он каждый раз достанет то, что необходимо тебе сегодня. И рассказ его (а Толик – рассказчик, большой рассказчик) должен быть прекрасным. Толик выставит себя и смешным, и глупым, и поерничает – только чтобы был рассказ. Рассказ для него – не похвальба. Рассказ не себе – а слушателю.
Замечаю странную вещь. О том, кого очень любишь, кто навсегда задел тебя, писать очень трудно. Трудно – о матери, о женщине, которую любишь. Как-то разговор о них не вяжется с умением писать. Это, может, так же трудно, как в разлуке вспомнить любимое лицо. Тыща других, полузнакомых, случайно встреченных людей пройдет перед взглядом, пока вспомнишь единственное лицо…
Фотография Толика у меня на столе.
О людях – память, тепло. Но Толиком я меряю жизнь.
При всей своей слабости Толик – человек. Потому что он – вне суеты. Суеты, которая гложет и сжигает человека. Суеты, от которой теряют собственное лицо. Теряют ощущение полноты жизни.