Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это твоя мама пела?
Кэтрин О’Делл сохранила особую привязанность к Йейтсу и после смерти Фица, демонстрируя ее и в Ирландии, и в Америке. Чаще всего она получала престижные предложения – от центра Линкольна, от Стэнфордского университета. В центре Кеннеди в Вашингтоне она играла Кэтлин-ни-Хулихэн[10] перед политиками и дипломатами. Но была ничуть не прочь «махнуть старой ирландской дубинкой», как она выражалась, и перед американскими соотечественниками Бостона и Нью-Йорка. Разумеется, нам нужны были деньги, но эта работа приносила ей и другое вознаграждение. После выступления к ней подходили люди и делились своими историями эмигрантских потерь. Их повести начинались плохо, а заканчивались и того хуже: один вынул из петли под потолком брата, у другого выгнали с работы дочь, у третьей монашки вырвали из рук новорожденного ребенка.
Сколько слез они пролили! Спрятавшись за кулисами, она считала плачущих зрителей: нарядные женщины держали у глаз платочки, у потрепанных жизнью стариков блестели в темноте щеки. Они плакали, когда она пела и печальные, и веселые песни, когда читала стихи и танцевала. Не все выглядели бедняками. Более того (добавим шепотом): не все были ирландцами, так что моя мать не очень-то от них отличалась. Это были пересаженные на новую почву зрители ее детства из Баллишаннона, Фетарда, Дроминира и Фермоя, и, как она говорила, они зажигали в ней тот же благородный огонь.
Эмигрантский круг свел ее с ирландскими республиканцами, и их боль она со временем стала ощущать как свою. Они даже не могли считать страну, покинутую ради Америки, своей страной, пока ее Север находился под британским владычеством. Сначала сломали, затем отобрали. Если это было песней, ее можно было спеть. Что она часто и делала.
«В Булавоге», «Запад пробудился» и «Лишь наши реки текут свободно».
Из этих американских поездок она возвращалась вымотанной, но при этом довольной, пожалуй, даже с ощущением, что отстояла правду. Словно чувство несправедливости, вырвавшееся на волю с наступлением среднего возраста, нашло за что зацепиться в реальном мире.
Кэтрин О’Делл оказалась ирландкой по зову сердца, но и по зову денег тоже. Мы и вправду нуждались в деньгах. Голливуд превратился в бордель, говорила она, жить в Лондоне стало невыносимо, и куда прикажете податься? После Фица остались одни долги. Мне это известно, потому что она долго отказывалась оплачивать похороны. Я была уже достаточно взрослой, чтобы замечать подобные аспекты практической стороны жизни, и, раз начав, уже не могла остановиться. В каком-то смысле это означало конец детства. В тринадцать лет я знала, что у нее есть счет в банке Куттс на Стрэнде и что денег на нем не так много. После смерти деда мне пришлось потратить большую часть жизни на улаживание дел матери.
Еще я начала видеть ее со стороны. Впервые это случилось, когда она перегнулась через стол и, ни разу не всхлипнув, легла на вытянутую руку, в которой продолжала тлеть сигарета. Я начала присматриваться к тому, каково ей здесь, в этом мире.
*
Сейчас, оглядываясь на прошедшие годы, я думаю, что в Нью-Йорке или в Бостоне у нее вполне мог быть роман. Возможно, она связалась с каким-нибудь «симпатизантом», а то и с активистом ИРА. Но в Америке живут разные ирландцы, а у такой женщины, как Кэтрин О’Делл, имелись сотни причин скрывать свою личную жизнь от посторонних глаз.
Только я не уверена, что ответ хоть на какой-нибудь важный вопрос можно найти в ее любовных интрижках. Мне кажется, что, пока я росла, ее жизнь в основном состояла из отчаяния, а счастливых моментов в ней было очень мало. Она вела богемный образ жизни. Для Кэтрин О’Делл секс был лишь частью огромной проблемы, которую она иногда называла Любовью, а иногда – Искусством. Эта проблема то обострялась, то смягчалась. Воздержание переживалось так же трудно, как отсутствие работы, а появление любовника радовало не меньше новой роли: и то и другое вырывало ее из повседневности, и тому и другому она отдавалась целиком. Быть влюбленной. Не быть влюбленной. Потерять любовь.
Я думала, что все это чушь. Приходили письма, и она одни рвала, а другие не открывала. Раздавались телефонные звонки, и она понижала голос, стоило мне зайти в комнату. Ей наверняка предлагали и замужество. Один поклонник, невероятно богатый, каждый год в свой день рождения делал ей предложение, и она любила повторять, что, будь это день ее рождения, может быть, она и согласилась бы. Звучали признания, были встречи. И одна тайная связь, о которой мне стало известно позднее, тянувшаяся почти десятилетие. Подозреваю, что секса посреди всей этой драмы было немного. Но я могу ошибаться.
В этом отношении, как и во многих других, я – полная противоположность своей матери.
Я перестаю думать обо всем этом, когда слышу звук твоих шагов, звяканье ручки калитки, скрип металлических петель. Я думаю о нашем долгом браке и о том, что Найл Дагган называл «домохозяйственным сексом», который мужчинам приносит неудовлетворенность, а женщинам причиняет страдание. Но это смешная ложь – ложь, которую, конечно, интересно пересказывать, хотя я не понимаю, почему Найл Дагган выбрал именно ее. По всей видимости, в те дни женщины боялись забеременеть. Пока я росла, считалось общепризнанным, что женщины не любят секс. Настолько общепризнанным, что, когда пришло мое время расстаться с девственностью, я представляла себе нечто до ужаса страшное, как будто меня пырнут ножом.
Кто вообще (не считая всего света?) внушил мне, что мужчине достается все удовольствие, а тебе – только боль? Такой секс сродни наказанию, и это справедливое наказание, поскольку полностью соответствует преступлению. Так тебе. Получай за свое желание.
Вот я удивилась.
Потом.
Вот я удивилась, когда дошло до дела, – я училась в колледже на втором курсе, когда мы все еще смотрели друг на друга через стойку бара Белфилд. У тебя были какие-то неопределенные отношения с девушкой, у которой имелась собственная машина, но нам предстояло стать любовниками – любые сомнения в этом отпали, стоило увидеть, как мы оба замолчали после внезапного спора о французском кинематографе. С самого начала мы не поверили друг другу. Шел ноябрь 1971 года. Ты мерз в вельветовом пиджаке, надетом на кожаную жилетку, и вызывал у меня отвращение; мне хотелось разоблачить тебя как обманщика перед всеми, но главным образом перед тобой самим. Я бы держала зеркало, чтобы ты увидел, какой ты жулик, а потом ты завизжал бы и растворился в собственном фальшивом отражении, и потом мне не пришлось бы с тобой спать.
И дело сделано.
Но прежде мне предстояло разобраться со своей девственностью, потому