Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зачем?! – восклицает он возмущённо. – Ни к чему эти траты. Я сяду в автобус.
Но я уже останавливаю такси, по пути продолжая препираться с отцом: «А кто сам всю жизнь учил меня тратить последние деньги на такси?! Кто меня учил, что это – свобода?!»
Он кричит, что здесь это слишком большие деньги, что мне ещё предстоит научиться их зарабатывать, а уж потом разбрасывать направо-налево, как мусор… Я запихиваю ему полтинник в нагрудный карман кителя, усаживаю на заднее сиденье, помогая втащить внутрь плохо гнущуюся правую ногу, и говорю на иврите таксисту:
– Это мой папа. Ему девятый десяток, говорит он только по-русски и полностью рехнулся. Довези его, ахи[1]…
В эти мгновения сердце моё истекает жалостью и болью, и мне кажется, что вся улица Яффо слышит этот вой, как сирену в день поминовения убитых Шести миллионов. Дважды я повторяю адрес.
– Не волнуйся, – говорит водитель, – куда он денется, довезу его, как драгоценность.
Отец уже развалился на заднем сиденье и важно бросает:
– Да я ему всё покажу! – тычет указательным пальцем в плечо водителя и громко говорит по-русски:
– ТАМ ТАКАЯ КРАСНАЯ СКУЛЬПТУРА НА УГЛУ. ХЕР ТАКОЙ ЖЕЛЕЗНЫЙ. ЭТО МЕСТНЫЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ О ПРЕКРАСНОМ.
Водитель согласно кивает, трогается с места, такси уносится…
Я зачем-то машу вслед, хотя понятно же, что отец не обернётся, да и с какой дури, что за рвущие душу прощания, он вполне ещё на ногах и вполне способен отравить жизнь всем своим родственникам, вместе взятым…
Повернувшись, я иду по улице и, кажется, подвываю. Мне невыносимо, нестерпимо жалко его, мне так жалко его! Мне так жалко его! Господи, что я наделала: повела старика в забегаловку, заставила подниматься с больной ногой по лестницам, заказала жилистое мясо, необоримое для его протезов, и хамила, хамила напропалую два часа, не давая ему высказать его – пусть идиотские, но личные – последние убеждения. Ну что я за сволочь такая!
В распахнутой ветровке, с непокрытой головой, сквозь туман неостановимых слёз, сквозь детство я мчусь неизвестно куда по узкому тротуару улицы Яффо. И лишь заметив, как шарахаются от меня прохожие, понимаю, что бормочу себе под нос какой-то вздор: «Незабвенный Изырмойс… Джон, подшкипер английской шхуны…» – давясь слезами, мыча и разговаривая вслух сама с собой.
Прекрасная деменция
1
Все умирающие старухи похожи друг на друга.
Все умирающие старухи похожи на стариков…
* * *
– Мамуля, привет, как ты?
– Вот хорошо, что ты звонишь, у меня для тебя кое-что важное.
Мамин голос по утрам неизменно свеж и глубок, насыщен гибкими интонациями, слегка напорист. Минут пять слушать её приятно, даже увлекательно: это всегда театр.
– А что стряслось?
– Ничего. Но ты должна помнить: НАДО ГУЛЯТЬ!
– Э-э… в каком смысле?
– В буквальном. Я тебе говорила, что Люся очень сдала? Ты ведь знаешь: Люсю взяли к себе дети, Славик с Ниной. А какой свекровью Люся была, как она всю жизнь относилась к Нине!
– Почему – была?! Что с ней случилось?
– Ничего. Я сегодня звонила туда, субботний же тариф, жалко не позвонить. Трубку Нина сняла…
По маминому голосу, по этому бодрому зачину я уже понимаю, что её утренний спектакль завершится благополучно. Люся, мамина ташкентская, ещё университетская подруга, довольно частый персонаж этих летучих мизансцен. Так что, помыкивая и поддакивая, подтягиваю к себе ежедневник, раскрытый на текущей неделе, чтобы пометить несколько важных дел.
– Помнишь, в прошлом году «скорая» НЕ забрала Люсю в больницу? Врач спросил, сколько ей лет, а когда она ответила, юный паскудник аж перекосился: «Ну, знаете, бабуся, каждый из нас мечтает дожить до вашего возраста!»
– Хм… да, нечто было… так что – Люся? – спрашиваю я и обвожу кружочком восемнадцатое, среду – день, когда из издательства должны прислать вёрстку. – Что там с ней?
– Ни-че-го! Она вбила себе в голову, что у неё болят ноги, и перестала гулять! И лежит, и лежит, и лежит… Нина попросила меня отчитать её. Так и сказала: «Умоляю вас, Рита Александровна, поговорите с Люсей, чтобы ГУЛЯЛА!»
– …так поговори.
– Как?! Как я могу поговорить, когда вчера по ошибке она приняла восемь таблеток снотворного и сейчас спит, и спит, и спит…
– Что-о-о?! – я отрываюсь от ежедневника. – Мать, ты с ума сошла?! Надо вызвать «скорую» и срочно промыть старуху! Восемь таблеток снотворного?!
– Ну, может, не восемь, а две. И Люся всё спит и спит…
– Мама! Погоди… её дети – они просто идиоты! – кричу я в трубку. – Да она давно копыта откинула!
– Нет, они прислушиваются. – Голос раздосадованный, я даже представляю, как она отмахивается от меня. – Ладно, оставь, опять ты в своём репертуаре: цепляться за каждую мелочь! Я просто привела пример, чтобы ты знала: НАДО ГУЛЯТЬ!
* * *
Как это начиналось? С какого момента и почему я насторожилась? Когда стала вслушиваться в интонации её голоса, в порядок слов, в обрывистое чередование тем или, наоборот, – в утомительно вязкие обсуждения уже исчерпанных, многажды проговорённых событий и обстоятельств? Сейчас трудно вспомнить… Она перестала смотреть по сторонам, вот что. Перестала удивляться, восхищаться и комментировать всё вокруг в своём любимом оптимистично-хозяйственном ключе: «А вот это роскошное дерево они зря посадили так близко к забору! Что за идиот это планировал?» Она, неугомонный турист-общественник, вечный руководитель группы со списком в руках, вечный и заботливый организатор выдачи каких-нибудь дурацких бутербродов («Роза Михайловна! Вы предпочитаете с сыром или с докторской колбасой? Подходите, я обеспечу вас счастьем!») – она, моя мама, перестала деятельно благоустраивать людей и мир вокруг себя.
Помню одну из пятниц – наших с ней пятниц, когда я вывозила её прокатить с ветерком и где-нибудь на природе или в уютном кафе-кондитерской мы выпивали кофе с непозволительно калорийным пирожным: «девочки имеют себе позволить!»
В тот раз я повезла её в Латрун на ярмарку украшений и поделок. Там, под стенами монастыря траппистов, в приятную нежаркую погоду выстраиваются лотки и палатки с разным очаровательным и по большей части бесполезным барахлом.
Буквально от дома, едва усевшись в машину, мама принялась жаловаться на отца… В последние месяцы эта тема («Твой отец!») стала надоедливой интерлюдией к любому разговору. Отец сказал ей что-то обидное – походя, как только он может, даже не заметив, как это её задело. Он не делает чего-то, он постоянно что-то делает… Он не понимает, как