Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, а что же Фредерика-Доротея? Из Павловска, где молодые проводили лето и где всем заправляла деятельная и энергичная Мария Федоровна, младшая принцесса отправилась домой, в Баден. Когда сестры прощались, вытирая кружевными платками слезы, Елизавета с особой остротой безнадежности почувствовала, что родина далеко, что она здесь одна, и Павловск, так же как и Петербург в окнах Зимнего дворца, показался ей чужим и холодным.
Глава шестая. Поздняя любовь
Чувство одиночества, покинутости, сиротства не покидало Елизавету Алексеевну. Она носила его в себе постоянно, свыклась с ним, сжилась, сроднилась, – чувство не мучительное, нет, а спокойное и даже отрадное, как бывает отрадно сознание того, чему нет никаких явных причин, но от чего нельзя избавиться. Так же и это чувство: вот оно есть, и ничего с ним не сделать, не задобрить, не заклясть, не заговорить, не спрятать в котомку, не затянуть петлю и не бросить на дно глубокого озера, а если и бросишь, то все равно вернется, поднимется со дна, раздувшееся, как пузырь. Отсюда и отрада странная, со всем примиряющая…
Елизавета Алексеевна была всецело предана мужу, любила его и даже благоговела перед ним, и Александр старался отвечать ей тем же. Он был внимателен, учтив, нежен, пылок, но оба не могли избавиться от досадного ощущения, что им словно бы что-то мешает, что-то незримое, некий призрак, которого нет и в то же время вот он, здесь – в глубине комнаты. Иногда этот призрак приобретал черты императрицы Екатерины, ревниво следившей за тем, чтобы никто не лишил ее влияния на внука, влияния заслуженного, даже выстраданного. С детских лет она воспитывала его, учила грамоте, мастерила с ним игрушки, а младенцем сама пеленала по особой, разработанной ею методе. Но ведь Елизавете Алексеевне от этого не легче! Иногда призрак оборачивался его отцом и матерью – Павлом и Марией Федоровной, боровшимися за права на него, тянувшими сына на свою сторону, и получалось так, что ей он почти не принадлежал. Да, не принадлежал, и когда они оставались вдвоем, она иногда чувствовала, что мысли его далеко, что он лишь рассеянно кивает ей в ответ и смотрит сквозь нее, как сквозь мебель, случайный предмет.
Он это чувствовал и пытался преодолеть рассеянность, вернуть ей свое внимание, найти с нею верный тон – не тот единственно верный тон полнейшей искренности, а тон некоей нарочитой серьезности или, напротив, развязности, фривольности, грубоватого озорства, шутовства, а ей это не нравилось, очень не нравилось, хотя она не всегда умела об этом сказать, все откладывала, терпела, внушала себе, что как-нибудь сгладится, обойдется. Но вот не обошлось, и скопившаяся в душе неудовлетворенность породила отчуждение, отчуждение взаимное, и зловещий призрак, таившийся в глубине комнаты, наконец воплотился, обрел осязаемые черты. Чьи? Ну, конечно, Марии Нарышкиной.
Александр, уже став императором, увлекся этой ослепительной, обольстительной, победоносной красавицей полячкой (Нарышкиной была лишь по мужу) с открытой грудью и мраморными плечами, не носившей даже украшений, поскольку они ничего не могли добавить к ее красоте. Да и как было не увлечься ему, юному, неискушенному, когда вокруг шептали, значительно перемигивались, подталкивали их в объятья друг к другу. Таков он, высший свет, таковы нравы этого двора, и, наверное, не может быть иначе: мундиры позлащенные, платья из шелка и бархата, а подкладка-то гнилая. Так было принято, так повелось еще со времен Екатерины, покровительствовавшей своим фаворитам: добродетельное супружество на всех навевало скуку, разжигало же любопытство – измена, связь.
Елизавета Алексеевна с ужасом осознала это, когда после помолвки с Александром в их окружении появилась светская развратница графиня Шувалова и начались эти двусмысленные речи, скользкие намеки, откровенные взгляды – все то, что так склоняло к пороку, внушало мысль о сладости греха. Даже простодушный Протасов был возмущен ее интригами, отворачивался, чертыхался, не мог спокойно видеть эту бестию. Но та не унималась, чувствуя за своей спиной покровительственное участие самой императрицы, считавшей все это полезным для Александра, как средство набраться опыта, умудренности в альковных делах. Наверняка после каждого случая, каждой подстроенной Шуваловой сцены, замаскированной ловушки они вместе обсуждали, смаковали подробности, обменивались мнениями, а то и в ролях изображали, кто и что сказал, как посмотрел…
Сплетни при дворе – утеха, услада, отдохновение от трудов, но не праздный досуг, поскольку нет труда серьезнее, чем сплетни. А какую пищу для злых языков дало то, что в Елизавету Алексеевну влюбился всесильный Платон Зубов, последний фаворит Екатерины! Елизавета Алексеевна не знала, как его унять, угомонить, как избавиться от его назойливых ухаживаний, томных взглядов, меланхолических вздохов. Он готов был разорвать на себе мундир и подставить грудь под пистолет ради нее. Позер! Александр тоже чувствовал себя в двойственном положении, не желая показаться смешным ревнивцем, рассориться с Зубовым и в то же время стараясь оградить честь жены. Обстановка была натянутая, напряженная, взвинченная, и только Екатерина оставалась совершенно спокойной, благодушной и вместо того, чтобы одернуть, отчитать, выбранить своего любимца, поощряла на дальнейшие подвиги, уверенная, что ее собственным отношениям с ним ничего не грозит.
Так постепенно, непринужденно, играючи меж ними возводили стену, их отнимали друг у друга. Закончилось все тем, что Нарышкина однажды, когда Елизавета Алексеевна справилась о ее здоровье, ответила с притворной озабоченностью и нескрываемым торжеством, что она, кажется, беременна. Ясно, что не от собственного, а от ее, Елизаветы Алексеевны, мужа, от Александра… Она посмела об этом сказать открыто, в лицо молодой императрице! Посмела потому, что считала и ее свободной в выборе. Да, ей было выгодно понимать ее одиночество как свободу, и Елизавета Алексеевна стала сама склоняться к такому пониманию. Ей свободы никогда не хотелось, но от одиночества надо бежать, оставаясь же верной – не убежишь, не спасешься, вот и приходилось стать свободной… поневоле. Вернее, получилось бы так, если бы ей не помогла, не спасла ее и не погубила любовь.
Елизавета Алексеевна не устояла. Когда все так явно подталкивало ее к падению, она держалась, хотя бы из гордости, но вот толчки ослабли, и ноги заскользили, как на льду, унося ее к краю обрыва. Елизавета Алексеевна влюбилась в Адама Чарторыйского, польского