Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Константин Болдинский лежал на земле и наблюдал рассвет северного русского неба. Из раны в груди сочилась кровь.
Подбежал доктор. Он осмотрел ранение и констатировал:
— В сердце.
— Костя! Костя, пожалуйста, не умирай! — в отчаянии рыдал Дмитрий. — Костя, я не собирался стрелять в тебя, слышишь! Я не знаю, как это… он сам выстрелил… не умирай, я прошу тебя!
— Митя, — прохрипел Константин, — женись на ней… ты должен жениться на Софье.
— Костя, ты поправишься, все будет хорошо, мы еще вместе об этом поговорим потом, когда тебе станет лучше. Слышишь, слышишь меня?
Но Константин уже ничего не слышал. Он последний раз вдохнул холодный сентябрьский воздух и навсегда закрыл пылкие карие глаза.
Константин Болдинский умер.
— Он отошел, — тихо произнес доктор.
— Костя! Костенька! Миленький! Друг мой! Родной, очнись! — кричал Дмитрий. Он тряс Константина, рыдал, пытался сделать ему массаж сердца, но тот тихо лежал на холодной земле.
— Мне очень жаль, — произнес доктор, встав и снимая цилиндр.
Утро вступило в свои права, и из-за кромки леса появилось огромное алое солнце, озарившее своими лучами отчаяние Дмитрия Воронцова. Он приходил в исступление, он кричал на Константина, умолял его открыть глаза, сказать что-нибудь, он целовал его лицо, говорил ласковые слова, которые никогда не сказал бы любимой женщине. Но все было тщетно: Константин Болдинский умер. Несколько минут продолжал Дмитрий биться над телом своего друга, когда внезапно, поцеловав посиневшие губы Константина, он обнаружил их холодными. Тогда он осознал, что перед ним уже не Костя, не его горячо любимый друг, но хладный покойник, труп. Дмитрий перестал плакать и поднялся на ноги.
— Господа, — объявил он холодным охрипшим голосом, — только что я убил своего близкого друга.
Он больше не плакал и не бился в безудержной лихорадке, он взял себя в руки и был совершенно спокоен. Отчаяние покинуло его, потому что отчаяние присуще лишь человеку, имеющему хоть какую-то, но все же надежду. Но Константин был мертв уже с четверть часа. Он холодел, и было ясно, что уже никогда он не откроет своих добрых, доверчивых глаз. Покойника положили в карету графа Воронцова. Сам Дмитрий сел на коня Константина. Медленным траурным шагом лошадей двинули в сторону Петербурга. Уже никто не спешил, не торопился. Дмитрий и думать забыл об отъезде в Сувалки, о предстоящей службе. Его ничто более не интересовало, он никуда более не стремился. Да и возможно ли торопиться, когда на руках у тебя умирает человек, который некогда был тебе лучшим другом, с которым вместе ты провел детство и отрочество, с которым делился мечтами и которому поверял сокровенные тайны? И который теперь отошел в мир иной. Он, такой же молодой, как и ты, такой же горячий, полный надежд и устремлений, навсегда закрыл глаза под рассветающим небом, на заре своей жизни. Лето сменяется осенью, а ночь сменяется утром, так почему, если невозможно сделать утро сразу после заката, — почему молодые, хорошие люди должны умереть, не познав зрелости, старости? Дмитрий знал ответ на этот вопрос: потому что в жизни иных из нас найдется грозная тень, которая без колебаний оборвет нить нашей жизни и угасит свет в наших глазах, как парад планет крадет у нас солнце во время затмения.
Закон не только виселицей жив.
Английская пословица
Граф Воронцов молча внимал рассказу Дмитрия.
Юноша рассказал ему решительно все, без утайки, не сглаживая своей вины и не оправдываясь перед дядей. Он говорил о своем безответственном увлечении, говорил о своей ссоре с Константином, о вызове на дуэль, о самом поединке, о том, как убил своего близкого друга.
Владимир Дмитриевич слушал молча. Еще никогда ему не было так стыдно и так страшно за своего племянника. Когда тот окончил рассказ, граф закурил трубку и с минуту сидел, не произнеся ни слова, изредка выпуская изо рта крупные клубы дыма.
Наконец он горько посмотрел на племянника, открыл рот и выпустил несколько колец, но ничего не сказал.
— Я опозорил вас, дядя, — сокрушенно произнес Дмитрий.
Владимир Дмитриевич молчал.
Нет, он не считал, что Дмитрий его опозорил. Молодые люди склонны к ветреным поступкам: граф хорошо помнил себя в двадцатилетнем возрасте. Он понимал, что двигало его племянником: тщеславие — когда тот добивался расположения Софьи, гордость — когда он принимал вызов, и страстное желание жить — когда он неожиданно для самого себя сделал этот роковой выстрел.
Он не винил Дмитрия и не гневался на него. Но он не мог не согласиться с тем, что его дорогой племянник убил человека. И это ему было больно. И еще больнее было осознавать, что его горячо любимый Дмитрий должен будет ответить перед судом за содеянное преступление.
Владимир Дмитриевич не собирался корить племянника. Он видел состояние Дмитрия, и ему было ясно, что те угрызения совести, которые его мучают, во сто крат сильнее любых наказаний, которые он понесет.
Умерших нельзя вернуть к жизни, и граф понимал, что до конца своих дней Дмитрий будет терзать себя чувством вины, осознанием того, что он — убийца. И в этом тяжелом положении Владимир Дмитриевич видел для себя только одно правильное поведение: поддерживать племянника и любить его, как и прежде.
В тот понедельник граф Александр Христофорович, как обыкновенно, в десять часов утра прибыл в дом на углу Гороховой и набережной реки Мойки, где находилась квартира Третьего отделения Тайной полиции.
Он выслушал доклады подчиненных, после чего уединился в своем кабинете с тем, чтобы разобрать накопившиеся за два дня бумаги.
В дверь постучали.
Это был полковник Сумароков, один из помощников графа в отделении.
— Ваше высокопревосходительство!
— Здравствуйте, Семен Кириллович, — вежливо кивнул Александр Христофорович.
— Только что из уголовного сыска передали депешу, — по-военному отрапортовал Сумароков.
— Депешу? — протянул граф. — Но мы же с вами, Семен Кириллович, сейчас не в армии.
— Так точно, ваше высокопревосходительство! — Сумароков подал записку графу.
Александр Христофорович ее развернул и прочитал краткое сообщение. Лицо его не изменилось нисколько, однако внутри он почувствовал смесь удивления и того неприятного чувства, которое посещает нас, когда случается событие крайне скверное и вдобавок совсем неожиданное.
— К вам поручение, — медленно произнес Александр Христофорович.
— Слушаю-с!
— В уголовный сыск передать, чтобы ни одной живой душе не говорилось об этом событии. — Он поднял вверх записку. — Сообщите, что я лично займусь этим делом и не позволю кому-либо вмешиваться в него.
— Будет выполнено, ваше высокопревосходительство! — щелкнул каблуками Сумароков.