Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Орест Георгиевич улыбнулся. Ему представились колонны, идущие по Дворцовой площади. Над площадью, устремляясь к римской колеснице, летели клочки воззваний. “В таком случае, если принять твои рассуждения за правду, наши современники пошли дальше дикарей: они пребывают не на двух, а, скорее, на трех уровнях: мифологическом, евангельском и реаль-ном”, — Орест Георгиевич обращался исключительно к хозяину. Ему показалось, тот слушает с интересом.
“Куда там Средневековью! — Павел потирал руки. — Оно, во всяком случае, опиралось на церковную традицию, которая и сама по себе была довольно целостной, и имела под собой вполне прочную опору”. — “Ну, — хозяин едва заметно поморщился, — этой прочности я не стал бы преувеличивать…” — “Их сознание все-таки умело отличать реальность от мифа. Взять хотя бы протестантов”. — “Во-первых, — хозяин пожал плечом, — какое же это Средневековье, а во-вторых, протестанты в этом отношении действительно стоят особняком. Что касается остальных… Все они предпочитали рациональным рассуждениям знаки подобия. Тут я с вами согласен, — он обращался к Оресту Георгиевичу. — Так называемому современному человеку эта тройственность свойственна; впрочем, реальность не та дамочка, которой легко глядеть в глаза”.
“Вы сказали, что человек, обладающий мифологическим сознанием, может взять предмет и увидеть в нем потаенный символ. — Орест Георгиевич покосился на маску. — Мне кажется, я понимаю вас. Вот, например, кремлевские звезды… Для советского человека этот образ — больше чем звезда. Она — истина, воссиявшая над миром…”
“Вот-вот, — хозяин поглядел внимательно, — и в этом — источник реальной опасности. Человек, мыслящий образами, не способен заметить подмены. А значит, рано или поздно его милосердие оборачивается жестокостью, ви- но — кровью, рождение — смертью. На этом построена и пресловутая теория классового чутья”.
“Ну, это-то как раз не новость — мир, расколотый надвое. Тут советская власть идет по стопам всех древних религий: “низший” и “высший” миры, населенные разными по своей сути существами, — вот вам и наша граждан-ская война, и репрессии, и деление на „палачей“ и „жертв“”, — Павел говорил горячо.
“Однако человек, осознавший эту опасность, — хозяин продолжил свою мысль, — может, если хотите, подстелить соломку и научиться пользоваться мифологическими представлениями как рабочим инструментом”.
“Колдовать?!” — Орест Георгиевич спросил с заминкой. Хозяин откинулся на спинку дивана и закрыл глаза.
“Нам пора”, — Павел произнес тихо. Орест Георгиевич кивнул и поднялся. Хозяин не задерживал.
В прихожей он предупредил, что не любит разговоров на лестнице, а потому, когда Орест Георгиевич придет в следующий раз, а он его, конечно, приглашает, пусть тихо постучит в дверь и, дождавшись, когда откроют, подаст открывшему знак: левая ладонь на горле, правая поддерживает левый локоть. Он добавил, что надеется на его деликатность, и Орест Георгиевич кивнул, понимая...
У ворот они расстались — Павел сослался на неотложные дела. Орест Георгиевич дождался шестерки и проехал Невский до Александровского сада. Здесь водитель объявил, что автобус дальше не пойдет. Решив не дожидаться следующего, Орест Георгиевич отправился пешком.
По мосту он шел, держась правой стороны. Высокое здание Академии наук загораживало вид на больницу. В отсветах огней, зажженных на Ростральных колоннах, дрожал куполок Кунсткамеры. Размышляя о сегодняшней встрече, он чувствовал смутное беспокойство. Отвлеченная беседа вряд ли имела к этому отношение. Беспокойство росло из разговора со старухой: спросив о его родителях, она сказала — тоже… Понятно: ее больной сын — из репрессированных, иначе внук не рос бы в детдоме. Орест Георгиевич дошел до Биржи и, словно обессилев, сел на ступени. Языки костров, горевших на вершинах колонн, ломались в погасшем небе.
Сидя на нижней ступени под колоннадой, он собирался с мыслями. Да, конечно. Сигаретница — сувенир не военный. Несомненно — из репрессированных. Такие делали на зонах. И все-таки сын говорит о нем свободно… “Хотя, — Орест Георгиевич думал, — если бы и я — в приюте… Ребенок, выросший в детском доме… Как же она сказала: сын людоеда?” Он поежился.
Знакомство получилось странным. Нет, он не ожидал, что с первого раза станут говорить о деле, однако что-то они должны были сказать, во всяком случае расспросить. “Господи, — Орест Георгиевич догадался, — о чем им расспрашивать! Все разузнали загодя. По своим каналам”. Теперь он понял: сославшись на неотложное дело, Павел вернулся обратно. Сидят, обсуждают, делятся впечатлениями. Старуха небось с ними. Старая ведьма. Просто прикидывается сумасшедшей. Видно, официальных сведений им недостаточно — восполняют в личных беседах. Он поморщился, устыдившись: старуха на ладан дышит. Какой из нее помощник?
“Интересно, на чем порешат?” — теперь он думал почти равнодушно, как будто снова стал маленьким мальчиком и кто-то взрослый, не оставляющий выбора, должен был взять его за руку и повести за собой. Безотчетно Орест Георгиевич положил левую ладонь на горло и подпер локоть, чтобы тот, кто уводит в приюты, заметил тайный знак.
НАШИ ДЕТИ
У Ксеньиной двери Инна помедлила. Ухом к замочной скважине: ходят, болтают как ни в чем не бывало. Лишь бы Ксанка смолчала: с нее станется — доложит родителям. Дз! Дверь распахнулась. Ксанкина мать: “Ах, это ты, я думала, медсестра. Вчера предупредила, что пораньше”. Смотрит по-доброму. Кажется, не проболталась.
“Ну что, все болеешь?” Ксения лежала с книгой. “Анатомия и физиология человека”. Учебник. Инна заглянула: кишки, похожие на сардельки. “Это мы уже проходили. Хочешь — объясню?” — “Объясни. Куда пропала фотография? Чибис ищет”. — “Пищеварение. — Инна сморщилась. — Противно смотреть!” — “А мне противно, что ты врешь! Между прочим, в Англии ворам отсекали руку”. — “На!” — Инна протянула. Ногти выкрашены красным: накрасила с вечера. Красные кончики, словно уже отсекли.
“Это — она? Его мать?” — не отводя глаз от фотографии, Ксения спросила шепотом. “Ладно. Я расскажу тебе. Поклянись, что никому не скажешь! Клянись”. — “Я... клянусь”, — смотрит исподлобья. “Теперь смотри”. — Инна сунула руку под поясок юбки и вынула вторую. Ксения отложила учебник. “Значит, их две? Чибис сказал: одна. Ты что, обе украла?”
Иннина губа надломилась. “Украла одну — эту, — красный палец ткнул, торжествуя, — вторая — моя. Он сам сказал, чтобы я забрала. Сначала мы разговаривали в комнате, а потом он сказал, что хочет объяснить, но так, чтобы Чибис твой не слышал. Поэтому мы и пошли вниз, и он сказал, что я — его дочь, — Инна врала вдохновенно. — Понимаешь, он боялся, что потерял меня навсегда, но потом все получилось случайно, его друг фотографировал, и он увидел: одно лицо — даже ты не отличила”.
“Значит, вы с Чибисом двойняшки?..” — Ксения улыбалась беззащитно. “Или близнецы, не знаю, как правильно. Кажется, когда не похожи — близнецы. У нас в садике были такие — их и одевали по-разному. Понимаешь, его отдали отцу, а меня — чужим”. — “Но почему?” — “Откуда я знаю! Он тоже не знает. Может, решили, что я умерла, положили на подоконник. А потом я ожила, и они испугались. У него жена умерла, решили, что с двоими ему не справиться. Подумали: пусть уж я в детском доме. А потом появилась моя мама и удочерила”. — “А как же тогда?.. — Ксения вставила слово. — Откуда он узнал, что ты вообще родилась?” Инна прикусила губу. Этого она не успела придумать. “Не знаю. Он не сказал, но я докопаюсь”.