Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень часто герменевтика принимает во внимание, казалось бы, незначительные вещи. Например, настроение – важная категория для Хайдеггера и для Гадамера: мир мы видим благодаря настроению, и настроение понимается как определенный настрой, как способность видеть и воспринимать смыслы в мире. При этом настроение не отождествляется с эмоциями, эмоции нуждаются в истолковании, одни и те же эмоции могут нести разные смыслы, а настроение в истолковании не нуждается, оно само есть переживание интенсивности мира, после которого можно приступить к миру и начать его понимать.
С точки зрения герменевтики поэзия рассматривается как совершенно определенная организация речи, в которой, по выводам Гадамера и Изера, действительность описывается не только как возможная, но и как необходимая. В других видах искусства действительность описывается как нечто возможное: может быть такой пейзаж, а может быть другой. Тогда как в поэзии слова должны стоять именно в том месте, где они стоят; и эта принудительная организация нам внушает мысль об определенных закономерностях в устройстве мира. Существует поэтическая организация, в которой каждое слово стоит на своем месте (Ю. М. Тынянов в книге «Проблема стихотворного языка», 1924, называл это «теснотой стихотворного ряда», благодаря которой «Я помню чудное мгновенье» не значит то же, что «Я помню, что было чудное мгновенье») и существует определенный вид познания мира, в котором вдруг каждая вещь окажется на своем месте.
Гадамер, чтобы показать, как именно поэзия влияет на наше восприятие действительности, цитирует строчку великого поэта-романтика Фридриха Гельдерлина, который, согласно издателям XX века, написал: «Кто любит доблесть, тот чтит высокое». При таком прочтении поэзия исчезла, остался только лозунг, призыв к тому, чтобы «методически» усиливать в себе доблесть, возвышая ее до немыслимых пределов. Гадамер разобрался с рукописью, и там оказалось: «Кто любит юность, тот чтит высокое». Получившаяся фраза уже интереснее, и Гадамер объясняет ее так: юность – это состояние не только человека, но и мира, состояние особой открытости. И высокое связывается с открытием: нет ничего более высокого, чем научное открытие.
Итак, герменевтика – это наука, направленная на фактичность, на данности, на факты (причем фактом может быть все что угодно, например фантазия или страх). Но, будучи направленной на эту, фактичность, герменевтика эту фактичность дематериализует, превращая в предмет постоянной интерпретации и постоянной работы над собой. Она, по сути дела, освобождает нас от готовых фактов и ставит лицом перед смыслами, которые могут быть извлечены из отдельных фактов.
Получается, что перед нами работа не по производству знаний, а по производству смыслов, и данные смыслы появляются перед нами во всей неприкрытый очевидности. Уже упоминавшийся наследник герменевтики в наши дни Х.-У. Гумбрехт говорит, что гуманитарные науки занимаются производством присутствия: делая выводы из гуманитарных наук, мы тем самым усиливаем присутствие какой-то идеи в мире, в отличие от естественных наук, которые скорее производят отсутствие. Естественные науки открывают перед нами устройство мира и показывают, насколько мир не похож на те представления, которые мы о нем имели, они производят отсутствие, а гуманитарные науки, заставляя поразмышлять над собственной судьбой, насколько она роковая или нет, производят присутствие.
Итак, для герменевтики современного типа важнейшим понятием становится понятие внутреннего опыта, который отличается от опыта познания окружающего мира, от внешнего опыта. Внутренний опыт не обязательно тождествен психологическим переживаниям. Внутренний опыт просто позволяет разобраться в себе и со своими обстоятельствами, исходя не из их познания, а из их интерпретации. Внутренний опыт, в отличие от внешнего, основывается на интерпретации уже известного, на перечитывании себя, как перечитывают роман.
Долгое время история понималась как объективное знание, и естественная привычка требовала считать историю главным поставщиком объективного знания об обществе. Историзм считался главным принципом вообще установления какой-либо истины об общественном развитии. Но ХХ век показал, что история во многом зависима от того способа, которым она ищется. Первыми обратили внимание на расхождение истории как рассказа и истории как экзистенциальной ситуации стали представители французской историографии, такие как Марк Блок и позднее возникшая школа (а точнее, исследовательская программа) при ежегоднике «Анналы».
Сразу выяснилось, что, когда историк начинает создавать свой труд, он исходит из представлений собственной эпохи – например, представлений о цивилизации или народе, которые нельзя беспроблемно применить к давним эпохам. В этом смысле для анналистов (представителей школы «Анналов») основным предметом изучения стало позднее Средневековье, прежде всего французское, как эпоха, в которую понятия о народе, речи, общей судьбе или враге вырабатываются в самой народной среде. Такие понятия (не научные понятия, а скорее сценарии или программы действия) создаются и адаптируются в каждом регионе по-своему: каждый регион вырабатывает не только собственный стиль экономической жизни или стиль политической жизни, но и собственный понятийный стиль. Круг понятий, которыми располагает маленькая деревня, весьма отличается от того круга понятий, которыми располагает крупная деревня.
Изучение ментальности, как суммы этих понятий и интеллектуальной установки не-интеллектуалов, благодаря «Анналам» вошла в современную теорию и историю культуры, прежде всего в лице представителей так называемой микроистории. Мэтры микроистории, такие как Карло Гинзбург (р. 1939), обращают внимание на частные ситуации (кейсы), прослеживая, как в данном кейсе сказываются или предвосхищаются более масштабные процессы. Они распознают по признакам внутри каждого кейса самые важные исторические сдвиги. Кейс позволяет на «лабораторном уровне» пронаблюдать связь между умственными установками, экономической деятельностью и политической деятельностью – вообще связь между социальной позицией и реальными поступками и решениями. Можно выяснить, насколько то или иное мировоззрение оказалось глубоким или поверхностным, насколько те или иные поступки были результатом свободной воли или давления извне, и ответить на многие другие вопросы, которые обычно находились за границами рассмотрения историков.
Традиционные историки исходили из представления об исторической необходимости, из того, что у человека есть свободная воля, но общее развитие истории имеет собственную логику, внутри которой свободная воля оказывается лишь одной из равнодействующих необходимости. Это постоянно встречалось у историков XIX века. С одной стороны, они подчеркивали свободу исторического деятеля в каждый момент, что он принимал решение сам и мог бы решить иначе, а с другой стороны – необходимость всех процессов. Отсюда общие места вроде «война все равно бы началась», и если она началась в данный момент, то якобы лишь для того, чтобы явить доблесть действующих лиц прямо сейчас наиболее удачным образом.
История тогда была не просто наукой, но определенным жанром изложения, организующим нарратив. Как нарратив, история восходит к античным образцам, к античному повествованию, вмещающему дух трагедии; отсюда представление о свободной воле человека и о роковых обстоятельствах, с которыми рано или поздно сталкивается свободный человек. По сути дела, когда мы читаем школьный учебник по истории, или читаем популярную биографию, или смотрим научно-познавательный фильм, мы имеем дело не с историей как таковой, а с определенным литературным жанром, который вырос через множество опосредований из древнегреческой трагедии.