Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, он не может заниматься сложными проблемами всего человечества. Что бы там ни говорил судья, а его долг ясен. Он будет обвинять согласно предъявленному им обвинению. В предумышленном убийстве. Вот и все. Что же, он должен предъявить обвинение всему Нью-Йорку? Да ведь и на этом не кончится. Что дальше? Государственный аппарат? Вся нация? Весь мир? Так можно расширить ответственность до самых давних времен и прийти к противоречивому выводу, что виновны все и никто в частности. Тогда по улицам станут свободно рыскать убийцы, и на смену цивилизации придет полный хаос.
Нет.
Он знал, что он должен сделать. Изложить суду обстоятельства совершенного преступления. Дать им правильное толкование и добиться осуждения всех трех убийц.
Решительным движением он взял папку с заключением психиатрической экспертизы относительно Энтони Апосто. Вот их вывод:
«Умственная неполноценность при эмоциональной незрелости и общей неразвитости».
* * *
Хэнк убрал заключение в папку. Копия его несомненно вручена защите и, значит, добиться осуждения Энтони Апосто будет невозможно. Впрочем, такое осуждение вовсе не было бы осуществлением истинного правосудия.
«Истинного правосудия не существует».
Опять слова судьи. Но разве Апосто не должен был бы ответить за совершенное им преступление, каково бы ни было его умственное развитие? Око за око, зуб за зуб! Где кончается Апосто-человек и где начинается Апосто-личность? Где те границы, которые отделяют убийцу от умственно неполноценной личности? Разве в данном случае они не единое целое? Безусловно. И все-таки нельзя послать на электрический стул юношу с умственным развитием десятилетнего ребенка. Это не было бы правосудием. Это было бы слепым животным порывом.
Слепой!
Рафаэль Моррез был слепым. Разве его физический недостаток был не так же велик, как умственная неполноценность Энтони Апосто? Да, но слепота не спасла его от быстрого приговора Апосто. А умственная неполноценность Апосто спасает его от приговора государства. И в этом заключается разница между животными и людьми, подумал Хэнк.
«Правосудие», – подумал он.
Правосудие.
* * *
В среду он уже не думал о справедливости правосудия. На смену рассуждениям о правосудии пришла всепоглощающая ярость из-за несправедливости того, что произошло с ним.
В этот день он задержался в прокуратуре допоздна, подготавливая план допроса Луизы Ортега. Он решил не только не скрывать от присяжных того факта, что девушка была проституткой, но, наоборот, сыграть на нем. Защита, несомненно, сумела бы опорочить ее показания, если бы он попробовал утаить род ее занятий, и поэтому он старался сформулировать свои вопросы так, чтобы она предстала перед присяжными жертвой обстоятельств, девушкой, которую вынудили заниматься старейшей в мире профессией голод и нищета.
В шесть часов вечера он позвонил Карин, что не придет обедать.
– Как жалко! – сказала она. – Значит, мне придется обедать одной.
– А разве Дженни не дома?
– Нет, она ушла.
– Ну куда эта девчонка все время ходит?
– Сегодня идет новая картина с Брандо. Она пошла с девочками.
– С соседскими девочками? – спросил он подчеркнуто.
– Нет. Соседские девочки, по-видимому, сторонятся нашей девочки. Она позвонила подружкам из школы.
– Черт подери! – пробормотал Хэнк. – Уж ее-то они могли бы оставить в покое! Когда она вернется, Карин?
– Не очень поздно. И не тревожься. Около дома разгуливают два сыщика.
– Ну, а я приду домой поздно, девочка, так что ты меня не жди.
– Нет, я подожду, Хэнк. Если тебе станет тоскливо, то позвони мне опять, ладно.
– Непременно.
– До свидания, дорогой.
Улыбаясь, он повесил трубку и вернулся к работе.
В десять минут восьмого зазвонил телефон. Хэнк рассеянно снял трубку и сказал:
– Алло!
– Мистер Белл? – спросил чей-то голос.
– Да, – ответил он.
Трубка замолчала.
– Да, это мистер Белл.
Он подождал. Молчание.
– Хэлло! Алло!
Телефон безмолвствовал. Сжимая в кулаке трубку, Хэнк ждал, чтобы на другом конце провода раздался звук повешенной трубки. Но звука все не было. В тишине кабинета тишина в трубке казалась еще более нерушимой. Вдруг он заметил, что его рука, сжимавшая черную пластмассовую трубку, вспотела.
– Кто это? – спросил он.
Ему показалось, что он слышит дыхание. Он пытался вспомнить, как прозвучал голос, спросивший: «Мистер Белл?», – и не мог.
– Если вам нужно что-то сказать, говорите, – вымолвил он в молчащую трубку.
Он облизал губы. Его сердце отчаянно билось, и он был очень недоволен собой.
– Я вешаю трубку, – сказал он, удивившись, что сумел выговорить эти слова, и с яростью швырнул трубку на рычаг.
Когда вновь взялся за план допроса луизы Ортега, его руки дрожали.
* * *
В этот вечер он вышел из прокуратуры в девять.
Фанни, чья седая голова устало поникла, открыла дверь единственного лифта, который еще работал.
– Привет, Хэнк, – сказала она. – Полуночничаете?
– Пора закругляться с делом Морреза, – объяснил он.
– Да, – сказала она и закрыла двери. – Что ж, ничего не поделаешь, такова жизнь.
Он улыбнулся, а потом вдруг вспомнил безмолвный телефонный звонок и улыбка мгновенно исчезла. На улице здания правосудия постепенно уходили во тьму. На серых фасадах только кое-где немигающими глазами горели окна. Улицы, которые в дневное время кишели адвокатами и клерками, ответчиками и свидетелями, в этот час были почти пусты. Хэнк взглянул на часы. Десять минут десятого. Он еще успеет домой до десяти. Коктейль с Карин. Может быть, небольшая прогулка – и спать. Был прекрасный, струящий ароматы вечер, и в его памяти шевельнулось какое-то смутное воспоминание. О чем именно, он не знал, но вдруг почувствовал себя очень молодым и понял, что воспоминание это было связано с его юностью, с ароматом летней ночи, с огромным черным сводом над головой, усеянным звездами, со звуками города вокруг – с мириадами звуков, которые сливаются воедино и, усиливаясь, превращаются в особое звучание города, в биение сердца Нью-Йорка.
Невольно улыбаясь, он вошел в парк. Походка его стала легче, плечи расправились, голова была гордо откинута и он чувствовал себя так, словно весь Нью-Йорк принадлежал ему. Он ненавидел этот город, но, черт возьми, этот город пел у него в крови, грелся в ней, как сложная фуга Баха. Это был его город и он был его частью и, шагая под балдахином темных ветвей, он чувствовал себя так, словно сливался с бетоном, сталью и асфальтом, словно действительно олицетворял этот город и вдруг на миг понял, что чувствовал Фрэнки Анарилес, проходя по улицам испанского Гарлема.
И тут он увидел ребят. Их было восемь и они сидели по обеим сторонам дорожки, пересекавшей маленький парк. Он заметил, что фонари по сторонам дорожки то ли