Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я оставил вам подарок. В стойле Свары.
— Спасибо, мсье.
Я не только имени его не знала, но и чина. Он поклонился Горищёк. Большой голубой глаз вперился в него, в меня. Напрасно. Я была совершенно аморфной, а он — далеким, естественным: чиновник, отправляющийся к месту службы. Он сделал поворот кругом, и я подумала, что никогда больше его не увижу, он умрет, никто не узнает, что я восемь месяцев каждую ночь спала с немцем; вялым, флегматичным шагом, не дожидаясь, пока его машина скроется в аллее Нары, я вернулась в конюшню. Нашла под сбруей хорошо запрятанную коробку. В ней был пистолет, «люгер», подарок. Я оставила его там на ночь, а потом, перед рассветом, сходила за ним и засунула в матрас на моей кровати. Горищёк ничего не пропустила мимо ушей:
— Не скажешь ли ты нам, что тебе подарил тот офицер, который так любил лошадей?
Я ответила не задумываясь, с чистым взором:
— Овес, целый мешок.
— Ты уверена? — промурлыкала тетя Ева.
— А что? Тебе завидно?
Папа добавил:
— Ты думаешь, Ева, овес пойдет на пользу твоей печени?
Небо цвета дикой мяты, я поведу Свару с ее жеребенком на луг, мы пройдем мимо дома, медленно, нарочито. Мсье Курт выйдет из кухни. В его четырехпалой руке будет разломленный надвое кусок сахара или две дольки яблока, он скажет: «Шёне пферде», — наверное, это значит «красивые лошади». Свара примет недоверчивый вид, вскинув голову и широко раздув ноздри. Затем мы пройдем через весь поселок, я услышу классический комментарий: ваш мальчик растет не по дням, а по часам, мадмуазель Нина. И повстречаю сестру Марию-Эмильену, похожую на серо-белую чайку, у ограды луга, она погладит жеребенка ногтем между ушей, подергает его за вихор. Подумать только, я ведь видела, как ты родился! А я сниму недоуздки и хлопну в ладоши. Ступайте, играйте, у вас каникулы. И скажу сестре: пойдемте, поговорите со мной.
— Мне некогда.
— О, нет, ровно пять минут. Там мне больше не с кем поговорить.
Сидя на берегу ручья или, если солнце будет слишком жарким, в тени орешника, мы поговорим. Наши слова, торопливые, разрозненные, легкие, одни и те же воспоминания будут шумовой завесой, прикрывающей стук, рвущийся из глубины наших сердец, песней, заглушающей ужас. Она скажет, понизив голос: ну а твой отец? Все то же? Я отвечу: он исчезает все чаще, в последний раз я видела его вчера днем. Тогда она сложит ладони против губ. Опустив свои тяжелые веки, начнет молиться. Пресвятая Дева, Пресвятая Дева. И какое-то время я не смогу отогнать от себя картину, которую она вбила мне в голову: папу арестовали. Два солдата толкают его перед собой прикладами. Он спотыкается, теряет очки, его расстреляют. Так было с одним торговцем из Ли-э-Микса, с одним помещиком из Бискароса, со многими другими, там, в районе Бордо. Она скажет мне: но почему он занимается этим здесь, в Наре, где немцы ведут себя так корректно? И тут я ей ничего не отвечу. Но порой, когда мне не удается заснуть, когда новое исчезновение папы заставляет меня сидеть на постели, сложив руки на груди, чтобы сердце не выпрыгнуло, я говорю себе, что если папа так поступает, испытывает судьбу, совершает храбрые, опасные поступки, то это ради меня. Ради меня. Потому что он знает. И в тот день, когда все изменится, когда немцев выгонят, всегда найдется кто-нибудь (почему бы не Ева Хрум-Хрум?), чтобы вызвать подозрения на мой счет, отыскать доказательства или сфабриковать их. И что со мной будет, если папа не окажется неуязвимым? Я верю в него. Он встанет между мною и моими гонителями точно так, как когда-то встал между Горищёк и семилетней девочкой, осенившей себя крестом перед мертвым поросенком, прибитым к доске. Но если моего защитника уже не будет рядом… о, я не хочу об этом думать, я запрещу сестре Марии-Эмильене пугать меня, я подниму голову, скажу: папа ничем не рискует, слышите, сестра? Абсолютно ничем, моя мать хранит его. И встану, побегу на луг к лошадям, стану дразнить жеребенка, щекотать ему нос, круп, Свара перестанет пастись. Взглядом, исполненным страсти, будет следить за нашими играми, забавной яростью своего малыша. Он будет уворачиваться и подпрыгивать. Он такой смешной на своих бесконечных ножках, голенастый и с головой, как у кузнечика. Меньше чем через год он станет таким же красавцем, как его мать, гнедым, как и она, только чуточку светлее, и с белой полосой на голове. Это папа принял решение о его появлении, я тогда рассказала ему об уловке наездника, благодаря которой он сохранил нам Свару, папа аж подпрыгнул. Она должна стать жеребой! Он устроил ей случку с жеребцом из Угоса, адрес подсказал мсье Буассон. Смотреть, как покрывают Свару — это было не для меня, я отказалась присутствовать при свадьбе, знала только, что муж — англо-араб, темно-рыжий. Папа уехал на кобыле ночью через лес и вернулся таким же образом четыре дня спустя. Ниночка, у нас будет королевский конь. Жеребенок Свары. До самого своего рождения он царил в моих снах: в каждом из них мне дарила его моя мать, она шла ко мне, держа его на вытянутых руках, он был обмякшим, как грудной ребенок, я боялась уронить его, баюкала, он начинал расти, вырывался из моих рук, прыгал медленными, извилистыми скачками. Он то походил на Свару, то на Урагана, то на Скалу — кобылу-великаншу, на которой сидела на фотографиях моя мать. Проснувшись, я строила сногсшибательные планы, говорила папе: он станет чемпионом, вот увидишь. После войны мы с ним выиграем кучу конных состязаний. Я забывала, что мое тело покинуто, лишено любви. Значение имело только тело моей кобылы, ее постепенно тяжелевший живот. В зимние месяцы, после случки, я выгуливала ее на лонже, и даже без всякой привязи, скорым, выдержанным шагом, по тропинкам в лесу. С наступлением весны я отводила ее в луг и проводила там целые часы, любуясь ею, мечтая… Время от времени тревога пробивала к моему сердцу мрачную тропинку. А если Свара умрет? Кобыла не сука, это женщина и даже лучше, она вынашивает малыша одиннадцать месяцев. А если жеребенок примет неправильное положение во время родов? Такое случается, и уже случалось, папа мне говорил, я знала, что на ветеринара, на Фандеу, рассчитывать не приходится. Сестра Мария-Эмильена присутствовала при разрешении коров, но не кобыл. У папы о таком деле были очень старые воспоминания. В случае осложнения нам придется импровизировать, я дрожала, мне снились кошмары, в основном такой: живот Свары походил на гниющий плод. Жеребенок внутри был только ядрышком — твердым, безжизненным, без лица. Без лица, как… как тот человек из осоки. Роды намечались на конец апреля. С начала месяца я поселилась в конюшне, устроила себе постель в яслях Урагана. Вместо матраса — солома, мне казалось, что так я лучше составлю компанию Сваре. Папа нарастил электрический шнур, свисавший с потолка, приладил ночник (с лампочкой в железной сетке) над моими яслями-кушеткой. Три недели я провела там, спала мало, больше бодрствовала, прислушивалась так, что чуть с ума не сошла. Лиловые сумерки заползали в конюшню, обволакивая решетки стойл, паутину на стенах. Я не спала, думала о Жане, у меня не было от него никаких вестей (папа только сообщил мне, что он не уехал в Англию, прятался где-то здесь, но не в Розе — неизвестно где), я думала и о нем, там, на русском фронте, представляла его себе по колени в снегу, на его лице было выражение боли, как в наше последнее утро, и я спрашивала себя, не засыпало ли его уже снегом. Но вскоре стряхивала с себя эти мысли, не давала себе расчувствоваться. Прежде всего есть Свара и маленький коник, свернувшийся в ее животе, мне нужно спасти их жизни. Папа приходил к нам со Сварой в конюшню, вернувшись из своих таинственных экспедиций. Обнимал меня, трепал по носу кобылу.