Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот холода так холода!
Пати не отозвалась, она по-прежнему молча стояла поодаль.
— Садись, Пати! — Я подставил ей упавшую чурку.
— Сейчас. — Она потянулась за чуркой, рука у нее дрожала.
— Что, замерзла?
— Да.
Дрова чадили. По головешкам перебегал слабый, синеватый огонек. Я нагнулся и подул; потом вдохнул пыльный, нагревшийся у очага воздух и еще раз подул. Язычки пламени высунулись между поленьев. Пати натянула платье почти до щиколоток и молча уставилась на огонь. Я тоже старался не смотреть в ее сторону и внимательно разглядывал очажную цепь, свисающую с потолка.
На чердаке из конца в конец с шумом пронеслись кошки. Огонь разгорелся, и в комнате стало светлей.
Я обвел глазами комнату.
— Ты дверь забыла запереть! — Я сорвался с места.
— Пусть… — торопливо и как-то робея остановила меня Пати. — Пусть будет открыта…
— Дует в щели, зачем оставлять?
Я плечом прижал дверь и заложил ее щеколдой. Возвращаясь на место, вспомнил про ружье.
— Вот голова, мне же надо ружье зарядить! — сказал я, радуясь, что нашлось какое-то дело для меня.
— Ружье… — прошептала Пати.
— Да. ружье. Ничего страшного, конечно, но лучше зарядить. Порох у меня есть, Эзика дал..
— Тебе отец дал порох?
— Да.
— А куда сам пошел?
— К утру вернется.
— Почему к утру?
— Пока они все леса обойдут, ему ведь трудно ходить.
— Значит, правда, что Карпе рассказал?
— Правда или нет, а проверить надо.
— Не случилось бы с ним чего.
— Что с ним может случиться?.. Карпе говорит, их всего четверо, а что такое четыре человека?
— Говорят, война скоро кончится. Хоть бы вправду кончилась скорей.
— Нашим до границы осталось немного. Партизаны теперь в армию вливаются. Ушанги Чхаидзе письмо прислал, пишет, что партизанил. Вот еще второй фронт открыли бы, нашим полегче было б.
— И где они все? Только об одном Ушанги Чхаидзе и знаем, а больше ни о ком.
— Да, больше ни о ком. Война… Ничего не поделаешь…
Я вынул из кармана узелок с порохом и дробью. Отобрал дробь и насыпал в дуло дробовика.
— У тебя не найдется клочка бумаги? Надо порох от дроби отделить.
Пати принесла клочок газеты. Я скатал из него шарик, затолкал в ствол дробовика, засыпал сверху дробью и все это прикрыл пыжом. На дуло дробовика я надел капсуль и прислонил ружье к стене. Подбавил дров в огонь и, оставшись без дела, невольно встретился взглядом с Пати.
Мы оба молчали.
На ветке дерева за домом закричал петух.
Пати вздрогнула.
Закукарекали на других дворах.
— Петухи кричат, — сказал я.
— Да…
— Должно быть, за полночь перевалило.
— Да, поздно. Поспишь?
— Нет, я не к тому…
— Ложись, если хочешь.
— Да нет, одну ночь я могу и вовсе не поспать.
— Я постелю тебе на тахте.
— Нет. Уж лучше ложись сама, а я устроюсь на чурках у огня, только потом, попозже…
— Почему?..
— Ничего, не замерзну, не беспокойся. Мне часто приходится спать на арбе, привык…
— Ты ничего не боишься! — сказала Пати. Наверное, она вспомнила ту ночь в поле.
— А чего бояться, ничего страшного нет. По-моему, никто не должен бояться. Разве Амиран боялся? — спросил я и сам удивился своему вопросу.
— Кто? — смутилась Пати.
— Амиран.
— Не знаю, — качнула головой Пати.
— Да нет, я просто так спросил. — И, чтобы рассеять неловкость, стал рассказывать: — Мне приходилось всю ночь напролет искать быков в лесу. И я совсем не боялся. А с мельницы сколько раз возвращался одни в безлунную ночь!..
— Мужчины ничего не боятся!
— Не только мужчины. Вот Гогона девочка, а тоже не боится.
— Гогона…
— Хоть всю деревню ночью обойдет, если понадобится.
— Гогона хорошая девочка, — сказала Пати и посмотрела мне в глаза.
У меня покраснели уши.
Снова захлопал крыльями петух и протяжно закричал. За ним по очереди прокричали петухи во всех дворах.
— Вторые петухи, — сказал я, глядя на Пати. — Ложись, отдохни, тебе спать хочется.
— Нет, я постелю тебе…
— Да мне ничего не надо, укроюсь дождевиком, и все.
— Ну почему, отцовским одеялом укроешься.
— Все равно до утра недолго. Только и успеешь глаза закрыть…
Она пошла к тахте, стоявшей у стены. Разложила тюфяк и одеяло. Потом вышла в холодную боковушку, пристроенную к срубу, и принесла оттуда мутаку[5] и простыню.
— Не надо, Пати, я без простыни лягу.
Я поворошил тлеющие головешки и в свете разгоревшегося очага пошел к разостланной постели.
— Ты сама ложись.
— Я потом.
— Почему потом? Ты иди, я закрою двери на запор.
— Нет, я боюсь ложиться в той комнате.
— Тогда… — Я посмотрел кругом. Кроме тахты, в комнате ничего не было. — Тогда постели себе здесь же, на другом конце.
Опять одни за другим прокричали петухи.
Я с головой укрылся одеялом и замер. Пати бесшумно постелила себе в конце тахты и легла так тихо, что тахта даже не скрипнула.
«Постараюсь заснуть, — подумал я и закрыл глаза. — Спать, спать. Утром столько дел…»
Пати не спит.
«Ну и пусть не спит, раз не хочет… Утром нужно сходить к Гиге, узнать, когда у него будет время для меня… Тысяча дел у этого Гиги. Ничего не поделаешь…»
Пати учащенно дышит. Не спится ей что-то.
«Может быть, Гоча? Да нет, не Гоча, Гига мне сделает обод для колеса; Гига сумеет. Надо утром пораньше сходить к нему…
А Пати… в ту ночь…
Скоро ли рассвет? Хоть бы поскорее…»
В третий раз закричали петухи, еще протяжнее, чем прежде, еще громче.
«А Пати и петухов боится. По мне, пусть себе кричат, даже лучше, все не так тихо…
Завтра Гиге… Не Гиге, а Гогоне… Нет, Гиге. А Пати в ту ночь…
Почему она не засыпает, чего ждет? Если б она уснула, я тоже сразу бы уснул.
Завтра после школы я встречу Гогону. Буду ждать ее, ждать хоть до вечера.
Завтра я повидаю Гогону…
Может быть, Пати боится кошек?.. Тот пестрый кот не отстает никак… Не Клементия ли это кот? А серая — Эзикина кошка. Да нет, не Эзикина, а Патина. Эзика терпеть не может ни собак, ни кошек.
Любит ли кошек Гогона? Вот не знаю… Любит, наверное, она ведь такая…
Пати боится кошачьего мяуканья, а у этого кота такой противный голос…»
Опять завозились на чердаке кошки, взвыли, зафыркали и с гулким стуком спрыгнули на пол.
— Боюсь! — прошептала Пати.
Я приподнял голову: в красном свете тлеющего очага пестрый кот медленно подбирался к кошке, как кнутом, помахивая