Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Страшно… — прошептала Пати. — Я боюсь… — и приподняла голову с подушки.
Пестрый кот прыгнул через чурку. Кошка взвизгнула. Чурка с грохотом упала. Разлетелись искры.
— Гогита! — крикнула Пати. — Гогита, мне страшно!
Я поднялся на постели.
Серая кошка вырвалась опять, метнулась к столбу на чердак. Пестрый духом бросился за ней.
— Мне страшно, иди ко мне, Гогита!
— Что с тобой, Пати? — спросил я, не двигаясь с места.
На чердаке опять истошно взвыли кошки; что-то загремело.
— Ой, страшно! — вскрикнула Пати и бросилась ко мне. — Боюсь, Гогита, боюсь… — всхлипывая, зашептала она и прильнула ко мне. — Боюсь… Три года одна в этой боковушке и боюсь, боюсь… Ночи напролет глаз не сомкну, страшно. Эзика мою мать на порог не пуска-ст, некому сказать, никто не знает… только ты… ты один знаешь, какая я трусиха…
Пати в страхе прижимается ко мне и шепчет горячими губами у самого моего уха:
— Боюсь, Гогита, боюсь… боюсь… боюсь…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Я И ТУХИЯ
Заря еще не занималась, когда, зажав под мышкой отцовский дождевик, я бежал по тропинкам за деревней и у меня дрожали колени. Темнело в глазах, гудела голова, а я бежал, бежал, не зная куда…
— Гогона!
Я вздрогнул, напуганный звуком собственного голоса, остановился, попятился, точно Гогона могла увидеть меня. Гогона… Как я посмотрю ей в глаза… Вот здесь, возле этой калитки, у этого перелаза мы с Гогоной…
Я пятился назад. Еще, еще… Мне вдруг показалось, что Гогона все знает! Она видела, видела, как я брал у них ружье, видела, как я сидел у очага напротив Пати, как мяукали кошки и кричали петухи, как испуганная Пати бросилась ко мне и до рассвета прижималась, обнимала, обжигала своим горячим дыханием и губами.
— Гогона знает, знает! — вырвалось у меня, и я повернул обратно. — Знает, узнала… Помогите! — Я побежал обратно, через поле в лес, не разбирая дороги. В лесу я упал лицом в колючие кусты ежевики, накрылся дождевиком и заплакал.
— Гогона… моя Гогона…
С того дня я стал совсем одинок. Я избегал встречи с Гогоной и ни разу не подходил к ее дому. Я не ходил по тем дорогам, по которым могла пройти Гогона. Я не смел встретиться с ней. Я избегал Гочи, встреча с Эзикой пугала меня, как смерть. Я не мог слышать имени Пати даже из чужих уст.
С того дня что-то болело и ныло у меня в груди, но мне не с кем было поделиться; мне было страшно, но признаться я не мог.
Трудно, когда хочется есть и никто не накормит тебя, холодно — и никто не пригреет тебя, надежда покинула — и некому тебя утешить.
Еще труднее, когда знаешь, что тут же рядом, совсем близко от тебя живет человек, который так хорошо понимал тебя; преданный до конца, сидел с тобой на холодном камне, до утра слушал твои жалобы на судьбу, крепко держал в своих руках твою руку…
Ох, как это трудно…
Что было дальше, я почти ничего не помню. Выловили ли на самом деле в ту ночь вражеских разведчиков или разбойников? Чем я занимался остаток дня? Помню только, как молчаливо гнал своих быков, чтобы никто не видел и не слышал меня, работал там, где не было поблизости никого, возвращался домой поздно, задворками. И к быкам я стал относиться равнодушно. Ни разу не приласкал сестренку Татию, не учил Зазу уму-разуму. С мамой почти не разговаривал, даже единственное папино письмо бабушке перечитывал Заза.
Я бродил по деревне, взбегая людей, чтобы никто не заглянул мне в глаза.
Неделями не заговаривал я ни с кем и только поздно вечером украдкой выходил на проселок, подходил ко двору Тухии и тихо окликал его. Обычно он уже спал в это время, по я, выждав немного, опять звал. Я боялся разбудить его мать, но она всегда просыпалась. Потом просыпался и Тухия и, натянув на себя рваные обноски, на цыпочках выходил во двор.
— Гогита, ты? — спрашивал он, протирая глаза.
— Я, Тухия, я…
Мы садились у канавки, за домом, я протягивал ему кусок мчади.
— Ребят покорми, Тухия.
— А ты сам?
— Малышей жалко, а мы как-нибудь проживем. Мы ведь давно уже не маленькие.
— Хорошо! Я сейчас. — Он шел к дому, но скоро возвращался. — Спят они, утром дам.
Потом мы долго сидели молча. Иногда он спрашивал, нет ли вестей от отца.
— Нет! — говорил я. — А от твоего?
— Нет. Совсем ничего нет!
И мы опять надолго умолкали.
В тот раз Тухию, как всегда, одолевал сои, его большущая голова клонилась на грудь, но, встрепенувшись, он вдруг заговаривал, скорее для того, чтобы разогнать сои:
— Теперь война скоро кончится!
— Разве она когда-нибудь кончится?
— Наши давно перешли границу.
— Да, перешли.
— Что-то долго она тянется. Доски с убежища все равно уже не годятся для дома.
— Сгнили?
— Сгнили. Ну и пускай. Главное, скорее бы кончилась война…
Мы опять помолчали. Поздно. Я чувствую, что пора уходить, и боюсь одиночества.
— Я хочу кое-что рассказать тебе, Тухия.
— Говори…
— Вот что…
— Говори, Гогита, говори, — подбадривает он, наклоняясь ко мне.
— Тухия, правда, Гогона хорошая девушка?
— Очень хорошая.
Я не знаю, что сказать дальше, и молчу. Продолжает он.
— Но почему она сердится на тебя?.. Или ты на нее?
— Да, я… Нет, это она сердится…
— Почему? Ты чем-нибудь ее обидел?
— Обидел, Тухия, очень обидел…
— Что ты такое мог сделать?
— Эх, Тухия…
— Не знаю. Наверное, ты виноват, раз сам говоришь, но она сердится не только на тебя. По-моему, и на меня, и на всех на свете, даже на брата. Ходит все время заплаканная…
— Да, может быть, она и на тебя сердится, и на брата…
— Но при чем тут я?
— Ты ни при чем, конечно. Это я ее обидел…
— Да, наверное, горько ей пришлось…
Больше он не спрашивает ни о чем, понимая, что я ничего не скажу.
— Хорошая она девушка, и не нужно было ее обижать, — качает он своей большой головой.
— Это верно, — говорю я, проглатывая комок в горле. — Только я не виноват, Тухия.
— Не виноват?
— Нет.
— А кто же?
— Ну я же говорю тебе, не я. — Слезы подступают к глазам. — Поверь мне, Тухия, хоть ты один поверь. Я не виноват…
— Если так…
— Конечно, так!
— Кто же тогда?
— Нс знаю.
— Нс знаешь?
— Кто виноват? Может быть, Гогона, может, Гоча, может, Эзика, Пати… Помнишь, как ты размозжил голову своей Толии? Разве ты был виноват в этом?