Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внизу были люди. Надя успела разглядеть здоровенного, длинноногого, вихрастого детину с большой головой и широкими плечами и низкорослого парня в фуражке с желтым околышком. Первый был Николай Егорович — важнейший и необходимейший винт в механизме этого дома, а именно, — вышибайло. На нем лежала почетная обязанность сворачивать наручником скулы и челюсти невоспитанным гостям, раздавать им фонари и вышибать их «на воздух», в тень душистых акаций и на середину мостовой.
А вышибать Николай Егорович был мастер, виртуоз. Двинет ногой в то место, откуда растут ноги какого-нибудь индивидуума, и тот летит в дверь со скоростью пробки из монопольной бутылки или ядра, будь он даже 10 пудов весом.
Другой — в фуражке с желтым околышком — был швейцар. На этом лежала не менее почетная обязянность. Он должен был воевать с гостями, требовать, чтобы они оставляли внизу галоши, а также не пропускать такой элемент, который мог шокировать благородных гостей, как-то: матросов, мастеровых, вообще плебеев и учеников и мальчишек на вид меньше 14–15 лет.
Надя прижалась к стене и от неожиданности не могла сдвинуться с места. Испуганными глазами она глядела поверх ступенек на матовые стекла и железные узорчатые решетки дверей, на головы вышибайла и швейцара, и слушала, как вышибайло рассказывал разбитым басом:
— Сидит он, понимаешь, у кабенете и дует с Наташкой Коротконогой кондяк. Хорошо. Вдруг он как ни запузырит бутылкой в трюм (трюмо). Трюм как ни дзинкнет. Вдребезги! А потом давай душить Наташку. Сел на нее верхом и душит. Ладно. Она, — конечно — тарарам. Антонинка до меня. «Скорее ступай наверх. Гость напился, трюм разбил, а теперь Наташку душит». Ладно… Я наверх и говорю: «Мусью, а мусью. Ведь вы человек — образованный, благородный». — «А ты кто такой? — отвечает он. — Подлец! Рразобью». Я засмеелся и говорю: «Охота вам срамиться. Вы не на базаре, а в порядочном доме». А он: «Молчать! Хам! я коллежский лигистратор. Медаль за непорочную службу имею». Через пять лет пенсию получать буду!" и бац меня в ухо. Хорошо. Я ему — как полагается, сдачи. Завинтил ему наручником рраз, два в нюхало, в едало, в глюзы (глаза). А потом как ни чеборакну полным ходом, вира наша, со всех лестниц вниз. А потом — на воздух его. И Наташку тоже по морде раз, другой. Зуб надвое переломал ей, потому что она — всему виной. Видишь, пассажир — спиридон (пьяный), убирай бутылки.
— Верно, — согласился швейцар.
Надя во время рассказа менялась в лице.
Площадка под ее ногами заходила и ей показалось, что она проваливается вместе с нею куда-то глубоко-глубоко.
Смешно было думать теперь о бегстве.
Путь был отрезан. Сидевшие внизу наверно задержали бы ее и представили экономке.
Надя опустила голову и поплелась назад, в комнату.
* * *
Единственным желанием Нади по возвращении ее в комнату было забыться, отдохнуть от всего виденного и пережитого. Но и на этот раз ей не удалось отдохнуть. Как только она легла, полил сильный дождь.
До Нади донеслось со двора частое хлопанье окон и голос хозяйки:
— Николай, Николай! Вынеси скорее на двор горшки с фикусами.
Голос хозяйки скоро умолк, окна перестали хлопать, и Надя услышала теперь ясно и отчетливо, как выбивает дробь на крыше и стеклах дождь и как он шумит в водосточной трубе.
Против окна остановилась громадная черная туча и проглотила все предметы в комнате. Ей не удалось только проглотить яркого ковра, на котором истекала кровью белая, прекрасная лошадь с гордой шеей и печальными глазами.
Наде опять сделалось жутко. К шуму дождя вдруг примешался какой-то резкий звук, затем другой. Во дворе заиграла шарманка.
Тягучий мотив наполнил все уголки двора и влился с дождем в тоскливую, ноющую и унылую мелодию.
Надя, сама не зная почему, вспомнила свою и дядину поездку в Одессу.
О, эта проклятая Одесса!
Как это было давно! Был такой же дождливый день. Они ехали степью. Телега качалась из стороны в сторону по ухабистой и набухшей дороге.
Небо было серое-серое. Надя глядела по сторонам, и сердце ее сжималось болью.
Ветер гнул до земли придорожные деревья, унизанные мокрыми воробьями и галками, и кружил столбы водяной пыли…
Через некоторое время к музыке дождя и шарманки примешались два тоненьких серебристых голоска — альт и сопрано. Оба лениво и вяло, точно по принуждению, тянули убийственно-грустный трактирный романс:
Сколько клялась и божилась
Перед маменькой родной,
Что с изменником жить не стану,
И махнула я рукой.
Надя подошла к окну. Она хотела посмотреть, кто играет и поет.
Играла высокая, похожая на гороховый стручок, в желтом платье, немолодая женщина. Из черной косынки ее, туго повязанной на шее, выглядывало постное, рябое, пучеглазое лицо с птичьим носом. Дождь обливал ее плечи, спину, грудь, обнаженную по локоть вертевшую шарманку руку, — шарманка висела у нее на животе на ремне, — саму шарманку, прикрытую какой-то тряпкой, и стоящий на ней зеленый, продолговатый ящичек с тремя отделениями. В каждом отделении ящичка, за легкой решеткой, пряталась канарейка.
А пели две маленькие девочки. Они стояли по бокам женщины, достигая головками ее мокрых колен и прижимаясь узенькими плечиками к шарманке, в черных пелеринках, рваных платочках и коротеньких юбочках. Дождь и с ними не церемонился. Они стояли в больших лужах и совершенно потонули в них своими легонькими туфельками. Но это нисколько не смущало их.
Они пели, не останавливаясь, шмыгали носиками, по которым катились дождевые капли, и живыми, умными глазками шарили по всем окнам.
Скрылось солнце за горою,
За заставой городской,
Повстречался мне парнишка
Очень милый, дорогой.
Одна из них, вместо "парнишка" и "дорогой", выводила "пальнишка" и "дологой".
Купил он мне шкалик водки,
Два стаканчика вина,
А я сидела на диване
И здесь же сделалась пьяна.
Жалкий вид детей, мокнущих под проливным дождем, напомнил Наде ее детей, и материнское сердце ее заныло. У нее стали подступать слезы к горлу.
Маленькие певицы между тем не унимались. Они продолжали тянуть, как заведенная машина:
Посадил он меня на дрожку,
С понтом (шиком) ехали домой.
А дождь все усиливался.
Больше десяти минут хрипела шарманка и пели дети. Но вот она чихнула, и хрипение ее оборвалось. Женщина взяла в руку