Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И здесь впервые за последние три года она смогла заговорить о Мартине. Она хорошо помнила тот июльский день, дверь кухни, распахнутую во дворик, аромат трав и моря, заглушающий даже пряный и масляный запах только что вынутого из духовки печенья, Элис сплела напротив Мэг за кухонным столом, на столе — чайник и чашки. Мэг помнила каждое слово.
— Не очень-то они были ему благодарны. О, разумеется, все говорили, что он совершил героический поступок, а директор школы на панихиде произнес все полагающиеся слова. Но все они считали, что вообще нечего было разрешать мальчишкам там купаться. Школа не желала нести ответственность за его смерть. Они были гораздо больше озабочены сохранением репутации школы, чем репутацией Мартина. А мальчик, которого он спас, оказался не очень-то… Это, наверное, глупо с моей стороны, но мне это неприятно.
— Почему же? Совершенно естественно надеяться, что ваш муж утонул не ради спасения какого-нибудь ничтожества… Только ведь, как мне кажется, мальчика тоже можно понять. Это может быть очень тяжко — знать, что кто-то погиб ради тебя.
Мэг ответила:
— Я и сама пыталась убедить себя в этом. Какое-то время я была… Ну, этот мальчик стал для меня просто наваждением каким-то. Я слонялась возле школы, поджидая, когда он появится. Иногда я чувствовала, что мне просто необходимо до него дотронуться. Ощущение было такое, будто в него переселилась какая-то частичка Мартина. Но мальчик от всего этого только чувствовал себя не в своей тарелке. Да иначе и быть не могло. Он не хотел со мной видеться, избегал разговоров. Его родители тоже. На самом-то деле он был вовсе не такой уж и славный. Грубый, не очень умный. Кажется, Мартин его недолюбливал, хотя никогда мне об этом не говорил. И прыщавый к тому же… О Господи, ну это-то уж не его вина, не знаю, зачем я об этом…
Мэг сама удивилась тогда, как это вдруг она заговорила о нем. Впервые за три года. И о том, что он стал для нее наваждением, навязчивой идеей. Она никогда не упоминала об этом ни одной живой душе.
А Элис тогда сказала:
— Конечно, жаль, что ваш муж не попытался спастись сам, оставив его тонуть. Но, я полагаю, в тот момент он не стал взвешивать, что ценнее — жизнь хорошего учителя, приносящего пользу, или прыщавого тупицы.
— Оставить его тонуть? Сознательно? Но, Элис, вы же сами этого никогда не сделали бы!
— Скорее всего нет. Я вполне способна совершать иррациональные поступки. Даже глупости. И я скорее всего вытащила бы этого мальчишку, если бы могла не подвергать собственную жизнь слишком большой опасности.
— Да конечно же, вы бы его вытащили. Это же инстинкт, заложенный в человека, — спасать других. Особенно если это ребенок.
— Инстинкт, заложенный в человека, — инстинкт самосохранения. Здоровый человеческий инстинкт — спасать самого себя. Именно поэтому, когда люди спасают не себя, а других, мы называем их героями и награждаем медалями. Потому что знаем: они поступили так вопреки своей природе. Не понимаю, как вы можете сохранять столь благостный взгляд на наш мир.
— Благостный? Может быть. Наверное, вы правы. Кроме тех двух лет — сразу после гибели Мартина, — мне всегда удавалось сохранить веру в то, что в самом сердце нашего мира — любовь.
— В самом сердце нашего мира — жестокость. Мы — хищники, поедающие друг друга. Все живущие на этой земле, без исключения. Вы знаете, например, что осы откладывают яички в божьих коровок, выбирая в их броне место поуязвимей? А потом личинка вырастает, питаясь живой плотью божьей коровки, и выедает себе путь наружу, оплетая и связывая ей лапки? Тот, кто это придумал, обладает весьма странным чувством юмора, не правда ли? И пожалуйста, не цитируйте мне Теннисона![30]
— Может быть, она не испытывает боли? Божья коровка?
— Что ж, это спасительная мысль. Но я не решилась бы держать пари, что это на самом деле так. У вас, наверное, было очень счастливое детство.
— О да, очень! Мне очень повезло. Мне, конечно, хотелось бы иметь сестер и братьев, но я не помню ни дня, чтобы я чувствовала себя одинокой. Денег у нас было не очень-то много, зато любви — вдосталь.
— Любовь. Это что, так уж важно? Вы были учительницей, вы должны знать. Это на самом деле важно?
— Жизненно важно. Если в первые десять лет ребенок окружен любовью, вряд ли что другое может иметь значение. Если нет — ничто уже не имеет значения.
На мгновение воцарилась тишина. Потом Элис сказала:
— Мой отец умер — погиб от несчастного случая, когда мне было пятнадцать лет.
— Какой ужас! Что за несчастный случай? Вы при этом были? Вы видели, как это произошло?
— Он перерезал себе артерию садовым ножом. Истек кровью. Нет, мы этого не видели, но оказались на месте вскоре после того, как это произошло. Слишком поздно, разумеется.
— И Алекс тоже? А он ведь был еще моложе, чем вы. Как ужасно для вас обоих.
— Разумеется, это очень сильно сказалось на всей нашей жизни. Особенно на моей. Почему бы вам не отведать печенья? Это новый рецепт, но я не уверена, что очень удачный. Слишком сладкое, и я, кажется, переложила пряностей. Обязательно скажите мне, как оно вам показалось.
Возвращенная в сегодняшний вечер холодом, идущим от каменных плит пола, Мэг механическим движением расположила по одной линии ручки поставленных на поднос чайных чашек и вдруг поняла, почему ей пришло на память то чаепитие в «Обители мученицы»: печенье, которое она утром собиралась положить на поднос к завтраку, было свежей выпечки, но приготовлено по тому самому рецепту Элис. Однако она не станет вынимать его из коробки до завтрашнего утра. А сейчас ей больше нечего было делать — только наполнить горячей водой грелку. В старом пасторском доме не было центрального отопления, но Мэг редко включала электрокамин в своей спальне: она знала, как волнуются мистер и миссис Копли, получая счета за электричество и газ. Наконец, прижимая к груди грелку и ощущая, как по телу разливается приятное тепло, Мэг проверила, заперты ли двери парадного и черного хода, и отправилась наверх по деревянным, без коврового покрытия ступеням к себе — спать. На верхней площадке она увидела миссис Копли в халате и тапочках, на цыпочках спешившую в ванную. Хотя на первом этаже был еще один туалет, ванная в доме была только одна. Этот недостаток порождал смущенные вопросы и переговоры шепотом, если кому-то необходимо было неожиданно принять ванну — в нарушение тщательно разработанного договора об очередности. Мэг подождала, пока не послышится звук закрываемой в главную спальню двери, и только тогда сама отправилась в ванную.
Через пятнадцать минут она уже лежала в постели. Мэг очень устала физически и скорее сознавала, чем чувствовала, как перевозбужден ее мозг. Она никак не могла улечься поудобнее: ныли руки и ноги. Старый дом стоял слишком далеко от берега, и ей не слышны были удары волн, но запах моря, его вечное биение все равно всегда ощущались и здесь. Летом весь мыс словно вибрировал от негромкого ритмичного гула, который в штормовые ночи или во время весенней большой воды нарастал, превращаясь в злобный рев. Мэг всегда спала с открытым окном и погружалась в сон, убаюканная отдаленным гулом моря. Но сегодня у моря не хватало сил успокоить ее возбужденный ум и дать забвение. На столике у кровати лежала книга Энтони Троллопа «Домик в Эллингтоне»,[31]которую она любила перечитывать. Но сегодня и любимая книга не могла увести ее в спокойный, стабильный, ностальгически далекий мир Барсетшира, на лужайку перед домом миссис Дэйл, где играют в крокет, а затем обедают у хозяина поместья. Воспоминания о вечере, проведенном в «Обители мученицы», ранили душу. Они были слишком волнующими, слишком недавними, чтобы их мог утишить и стереть сон. Она открыла глаза, вглядываясь в темноту, в которой так часто перед сном возникали знакомые, обиженные детские лица, коричневые, черные, белые… Они склонялись над ней с упреком, вопрошая, почему же их учительница, которую они так любили и думали, что и она их любит, покинула их. Обычно Мэг испытывала облегчение, когда призраки этих маленьких обвинителей исчезали, и в последние несколько месяцев они посещали ее все реже. Но иногда вместо них возникали воспоминания, причинявшие гораздо более сильную боль. Директриса попыталась заставить ее пройти курс психологической апробации по межрасовым отношениям. Это ее, которая учила детей разных рас и национальностей вот уже двадцать лет. И была одна сцена, которую она всячески пыталась выбросить из памяти: последнее собрание в учительской, кольцо непримиримых лиц, коричневых, черных, белых, обвиняющие глаза, настоятельные вопросы. И в самом конце, доведенная до предела их грубыми запугиваниями, она вдруг разрыдалась от беспомощности и отчаяния. Никакой нервный срыв — если использовать это весьма удобное иносказание — не мог быть более унизительным.