Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, не делаю. И это вообще тебя не касается. Он считает, это было бы неправильно. На самом деле, видно, просто не хочет. Мужчины ведь если хотят, то и делают.
— Насколько я знаю, это именно так.
Они лежали рядом неподвижно, словно изваяния. Оба глядели в небо. Казалось, ей хочется помолчать. Наконец-то вопрос был задан, и ответ на него получен. Уже некоторое время тому назад Алекс впервые распознал — со стыдом и некоторым раздражением — признаки грызущей душу ревности. Еще постыднее казалось то, что ему очень не хотелось проверять, насколько эта ревность правомерна. Существовали и другие вопросы, которые так хотелось и было так невозможно задать: «Что я для тебя значу?», «Тебе это важно?», «Чего ты ждешь от меня?». И самый существенный вопрос, на который он не знал и не мог получить ответа: «Ты меня любишь?» С женой он всегда точно знал все ответы. Ни один брак на свете не начинался при более точном понимании, чего один из будущих супругов требовал от другого. Их неписаный, невысказанный и лишь полупризнанный предсвадебный договор не нуждался в ратификации. Алекс будет зарабатывать большую часть денег, жена будет работать, если и когда пожелает. Да Элизабет и не испытывала слишком большого энтузиазма по поводу своей работы: она была дизайнером интерьеров. В свою очередь, она будет безупречно вести дом, разумно и достаточно экономно. Они будут отдыхать порознь хотя бы каждые два года; заведут самое большее двух детей — она сама выберет для этого время; ни один из супругов не станет прилюдно унижать другого, причем супружеские обиды в этой рубрике могли простираться от вмешательства в рассказ за обеденным столом до слишком громких измен. Брак можно было считать удачным. Они нравились друг другу, уживались без излишних ссор, и Алекс чувствовал себя по-настоящему уязвленным, хоть, возможно, речь шла лишь об уязвленной гордости, когда Элизабет от него ушла. К счастью, крах его брака был отчасти смягчен тем, что все знали, как невероятно богат любовник его жены. Алекс обнаружил, что если в этом меркантильном обществе жена уходит к миллионеру, то это вряд ли можно считать неудачей. В глазах их общих друзей его даже самые слабые попытки удержать жену выглядели бы неразумным проявлением собственнических инстинктов. Но следовало отдать жене справедливость: Лиз и в самом деле влюбилась в Грегори и последовала бы за ним в Калифорнию все равно, были ли у него деньги или нет. Он снова вспомнил ее преобразившееся, смеющееся лицо, ее голос, отчаянный, веселый и извиняющийся в одно и то же время:
— На этот раз все по-настоящему, дорогой. Я и не ожидала, и до сих пор с трудом могу поверить в это. Попытайся не чувствовать себя слишком уязвленным, ты тут совершенно ни при чем. Просто с этим ничего не поделаешь.
По-настоящему. Значит, на самом деле существует это таинственное и непонятное «настоящее», перед которым теряет значение все: обязательства, привычки, ответственность, долг. И сейчас, лежа среди дюн и глядя сквозь неподвижные стебли тростника на просвечивающее меж ними небо, он думал об этом чуть ли не с ужасом. Разумеется, это — не настоящее, этого просто не может быть: девчушка почти вполовину его младше, умная, но совершенно невежественная, неразборчивая в связях и к тому же с незаконнорожденным ребенком на руках… Он нисколько не обманывался насчет того, что привязывает его к ней. Никогда еще любовные утехи не приносили ему такого чувства освобождения, не были так эротичны, как эти их полузапретные совокупления на жестком песке в паре метров от рокочущего прибоя.
Иногда он вдруг обнаруживал, что фантазирует, представляя их вместе в своей новой лондонской квартире. Квартира, поисками которой ему только еще предстояло заняться, пока еще лишь смутно вырисовываясь, как одна из многих возможных, обретала тогда объем, местоположение и вполне ощутимую реальность. Он видел себя там, развешивающим по несуществующим стенам картины, планирующим размещение разнообразных предметов домашнего обихода, решающим, где лучше расположить стереосистему. Окна квартиры выходят на Темзу. В квартире — просторные окна, в которые хорошо видно реку вплоть до Тауэрского моста, огромная кровать, на ней — Эми, изгибы ее тела в золотых полосах солнечного света, проникающего сквозь жалюзи из деревянных пластин. Потом эти сладостные, обманные картины таяли, и он окунался в мрачную действительность. Ведь у нее — ребенок. Она захочет взять его с собой. Разумеется, захочет. Да и в самом деле кто, кроме нее, стал бы смотреть за ним? Он мог представить себе снисходительные усмешки своих друзей, удовольствие врагов, малыша, то и дело появляющегося то в одной комнате, то в другой, его липкие ручонки… Его воображение заставляло его ощущать то, чего Лиз так никогда и не дала ему ощутить в реальной жизни: он чувствовал запах скисшего молока и запачканных пеленок, страдал от отсутствия покоя и невозможности уединиться. Ему необходимо было думать об этих вполне реальных вещах, нарочито их преувеличивая, чтобы вернуть себе способность здраво мыслить. Его ужасало, что — пусть всего на краткий миг — он мог всерьез размышлять о столь глупой и губительной перспективе.
Ну, хорошо, думал он. Это всего лишь наваждение. Вот и ладно, последние несколько недель лета он может наслаждаться этим наваждением. Позднее лето будет наверняка коротким, теплое не по сезону солнце, разлитая в воздухе нега — это ненадолго. Темнеет уже гораздо раньше и хмурится по вечерам. Совсем скоро морской ветерок принесет первый кисловато-терпкий запах зимних холодов. И больше нельзя будет лежать на теплом песке в дюнах. Эми не сможет снова прийти в «Обитель мученицы» — это было бы просто отчаянно глупо. Он легко мог бы убедить себя, что, когда Элис уезжает в Лондон и никаких визитов не предвидится и если к тому же вести себя достаточно осторожно, они могли бы целую ночь быть вместе. Но он знал, что никогда на это не отважится. Риск был слишком велик. Здесь, на мысу, очень мало что удавалось сохранить в тайне надолго. Это было его «бабье лето», осеннее сумасбродство, которое наверняка бесследно сдуют холодные зимние ветры.
А Эми сказала вдруг, будто и не было между ними долгого молчания:
— Нийл ведь мой друг, верно? С чего это тебе понадобилось вообще затевать о нем разговор?
— Мне не понадобилось. Просто мне хотелось бы, чтобы он хоть немного привел свое жилище в цивилизованный вид. Окна моей комнаты смотрят прямо на этот фургон. Он как бельмо на глазу.
— Тебе бинокль нужен, чтоб фургон рассмотреть из твоих окошек. А эта твоя паршивая станция — вот она-то и есть бельмо на глазу. Да еще такое огромное — из всех окошек видно. И всем нам приходится на нее смотреть.
Он коснулся рукой ее плеча, теплого под шершавой пленкой налипшего песка, и сказал с шутливой напыщенностью:
— Согласно всеобщему мнению, если учитывать ограничения, налагаемые назначением станции, ее архитектурное решение довольно удачно.
— Согласно чьему мнению?
— Ну, в частности, я так считаю.
— Ты? Так тебе по штату положено. А вообще-то ты должен бы Нийлу спасибо сказать. Если бы он не присматривал за Тимми, меня бы тут не было.
Он ответил:
— Все это устройство ужасно примитивно. В фургоне ведь дровяная печка? Если она вспыхнет, вы и пары минут не продержитесь все трое, особенно если еще и замок заклинит.