Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словом, потеряв уже счет времени, я добираюсь в Слупск, являюсь в штаб, откуда меня переправляют в воинскую зенитно — артиллерийскую часть, тут неподалеку, в лесу, среди дюн, на самом берегу моря. Даже в разгар января видно, что местечко совсем неплохое.
Начальник штаба приморской части, майор, подняв глаза от подорожной, посмотрел на меня и сказал:
— Вот что, младший лейтенант. Сходи‑ка ты в баню, отмойся, побрейся, отоспись, попей молочка — а через пару деньков, в понедельник, мы с тобой поговорим.
Оказывается, это была пятница.
Мне везло в армии на хороших людей. В училище мой отделенный, сержант Ваня Мухин, родом из какой‑то приуральской деревни, был человек незаурядной душевной тонкости. Уже воевавший, после ранения, он был куда опытней и мудрее нас. Вот взводный, лейтенант Прохоров, сам мальчишка, играющий сурового отца солдатам, решает меня наказать за какое‑то нарушение — то ли не вовремя стал в строй, то ли обмотка размоталась.
— Мухин! Гонять Бернштейна по — пластунски до завтрака!
— Есть гонять Бернштейна по — пластунски до завтрака!
Мы выходим на заснеженный училищный двор.
— Ложись! — командует сержант. — По — пластунски — вперед!
Он ложится на снег рядом со мной и ползет — чтобы мне не было обидно. Такой был человек Ваня Мухин.
В 33–м ОУДРОА МУЛ ВЗА КА, а затем и в штабе МУЛ ВЗА КА, где я служил после училища, моим непосредственным начальником был майор Федор Вершеня, замечательный мужик. Он умел делать добро людям — молча и незаметно. Федю тоже надо бы когда‑нибудь помянуть подробно. О капитане Чемезове и некоторых других мы еще поговорим. А сейчас — безымянный начальник штаба, к которому я, чистый, сытый и отоспавшийся, являюсь в понедельник.
— Понимаешь, лейтенант, — говорит он мне, — у нас сейчас нет свободной должности техника. Но есть более высокая должность, главная по твоей части — начальника артснабжения. Хочешь, давай.
— Нет, — говорю я ему. — Не справлюсь.
И поскольку я вижу, с кем имею дело, продолжаю — уже начистоту.
— Поймите меня, товарищ майор. Война кончилась, профессиональным военным я не буду. Пора увольняться в запас и идти учиться гражданскому делу.
— Понимаю, — говорит майор. — Сам бы уволился. Ладно, напишем, что должности для тебя нет.
С этим я возвращаюсь в Слупск. Но в корпусе других кадровых идей для меня тоже нет. И меня отправляют назад в штаб армии, в город Щецинек. Это судьба. Опять Манохов. Я больше не торгуюсь. Новое направление — в Гроссборн. Это военный городок километрах в двадцати от Щецинка. Еду на попутках, попадаю в бетонный лагерь в лесу. Немцы строили — сурово и основательно. Там теперь стоит наша танковая дивизия. Мое появление производит движение среди штабных. Посмотреть на меня собирается довольно много народу, поскольку никто не понимает, что со мной делать. В Гроссборне нет ни одной зенитной пушки или даже, на худой конец, счетверенной пулеметной установки. Совершенно ничего зенитного. Есть танки, но техников для них достаточно. К тому же этот в танках не разбирается.
— Ну вот что, — говорит кто‑то из начальников, — хочешь, дадим пехотный взвод?
Нет. Я не хочу командовать пехотным взводом. И меня отправляют назад в Щецинек. Круг замкнулся. Должности, оказывается, для меня нет. Я снова в штабе артиллерии 43–й армии, перед Маноховым, который смотреть на меня не может.
Такие дела, товарищ майор из Главного Управления Кадров Артиллерии Советской Армии, заславший меня в Европу. Нету в Европе должности для младшего техника — лейтенанта Бернштейна, нету!
Этот факт очевиден для начальника отдела кадров на месте — и его посещает на редкость здравая мысль.
— А что, Манохов, может быть, будем увольнять его в запас?
— Чего? — орет Манохов страшным голосом. — Так это же Бернштейн! Он же саботажник! Он отказывался ехать на должность! Да он!..
Армия, как известно, — институция абсурдно — разумная. Там лишних офицеров не бывает, бывают только временно не используемые по назначению. Для таких существуют заведения под названием «Резерв офицеров», где они служат родине потенциально.
— Ну, Манохов, пиши его в резерв.
* * *
Резерв офицеров 43–й армии находился в десятке километров от города, в немецкой деревушке. Немецкой в полном смысле слова, там в добротных каменных домах жили немецкие крестьяне. Время переходное — поляки еще только осваивали переданные им территории, так называемые «западные земли», а немцы их еще не покинули. В каждом доме командование разместило по нескольку офицеров, хозяевам что‑то там платили — и они нас кормили и следили за чистотой. Если бы им не платили, они, возможно, делали бы то же самое. Но им платили.
Я вспоминал школьный немецкий — для школы у меня был довольно приличный немецкий, — беседуя с хозяйкой. Муж ее погиб где‑то на фронте. Конечно, она ничего не знала о гитлеризме и о его преступлениях. А может, знала. А может, знала, да не все. Кто проверит? Если знала, то разве признается? Передо мной была немолодая женщина, потерянная, не понимавшая, где теперь ее место и что ей делать. Я ей давал советы — кажется даже, что вполне разумные. Я ей говорил, что надо собираться на ту сторону, за Одер — hinter Oder, verstehen Sie? Здесь у вас нет будущего, нет прав, нет власти, вы не граждане этой страны. Германия теперь начинается там.
Власти, действительно, не было, немцы, а их оставалось немало, были не только бесправны, но и беззащитны перед лицом унижений и издевательств любого сорта.
…Капитану, моему соседу, владельцу аккордеона, пришел приказ об увольнении в запас. У него оставались деньги, злотые, их надо было реализовать. Платили нам так: полная зарплата шла на сберкнижку, а еще половину выплачивали в злотых. Питались мы за казенный счет, а злотые оставались на мелкие расходы. Так вот, у экономного капитана, да еще в нашей деревушке, где и потратить не на что, оставались деньги. Покупать в польских лавках — тогда еще исключительно частных — было дорого или очень дорого. Капитан прослышал, что у немцев — в глубинке — можно было купить чего‑нибудь куда дешевле. На базар они относить свое боялись — любой мог подойти и просто отобрать, управы искать им не полагалось. Сосед раздобыл грузовик, а меня попросил быть переводчиком. Он знал, куда ехать, минут через сорок мы добрались до искомой немецкой деревни. Она была пуста. Крепкие каменные дома стояли открытые настежь, с выбитыми стеклами, внутри не было ничего — ни людей, ни вещей, ничего. Где‑то валялась разбитая электрическая лампочка. Во дворе одного дома стояло растерзанное пианино — без передней стенки, с вырванными клавишами и разодранными струнами. Кто‑то мстил — то ли немцам, то ли культуре. Моему капитану труп фортепиано был ни к чему.
Мы развернулись, чтобы ехать домой, но на выезде из деревни оказался прохожий, поляк. Мы спросили его, куда девались немцы. Те, которые остались, — вон там. Он показал на большой двухэтажный дом в стороне, на пригорке. Мы подъехали, дверь была заперта, капитан постучался. За дверью раздались истерические женские и детские крики, вопили все вместе, ничего нельзя было разобрать. Я попробовал орать еще громче. В конце концов они, видимо, услышали, что мы не бандиты, что мы хотим у них что‑нибудь приобрести за честные деньги — ну, и всякое такое. Дверь отворилась. Там плотной группой стояли женщины, дети разного возраста, старухи, мужчин не было. Они снова стали кричать наперебой, но в конце концов мне удалось выделить рассказчицу. Молодая женщина со свежими синяками на лице, под восклицания и дополнения остальных, описала положение дел.