litbaza книги онлайнКлассикаНочь, когда мы исчезли - Николай Викторович Кононов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 32 33 34 35 36 37 38 39 40 ... 107
Перейти на страницу:
съедала изощрённый мозг и, как ни бились врачи, продолжала разрастаться. Левая часть обритого черепа Ханса надувалась. Морфий на время снимал боль, и в один из таких периодов спокойствия его печальный сын пригласил меня в кабинет.

Несмотря на полузабытье, Ханс вспомнил письмо Хильды обо мне, выслушал мою речь насчёт любви к ботанике и экзаменах на химическое отделение и остановил, когда я начал рассказывать о штурме колонии. Он молча написал записку дальнему родственнику, который преподавал агрохимию в высшей школе Хоэнхайм.

Я отнёс записку родственнику и облился потом, когда услышал, как он что-то рычит мне на вюртембергском диалекте, и ничего не понял. Переспросив, я различил слово «экзамен» и дату. Все предметы удалось сдать на приемлемые оценки, и протежёр подтолкнул мою папку к стопке, куда складывали дела будущих студентов.

На первом курсе я провалился в науку, как в полынью. Хильда написала, что (здесь она употребила фамилию, которую мы договорились употреблять вместо «Бейтельсбахер») переехали далеко на восток и пока не сообщали ей о планах. Письмо это ещё глубже вогнало меня в органическую химию и почвоведение. Кристаллические решётки, фосфорные и калийные удобрения чуть-чуть отодвигали стыд и горе, которые сплелись и замерли под селезёнкой.

Хоэнхайм захватывал дух. Институт сельского хозяйства разместили во дворце герцога Вюртембергского, точнее, в длинных двухэтажных крыльях. Усадьбу построили на холме, с пологих склонов которого спускались плодовые сады и поля. И с вершины, и стоя по грудь в травах, я всегда видел окрестные горы и крыши деревень. Штутгарт был незаметен и ничем не напоминал о себе, и в этом заключалось величайшее счастье.

Орущий город с его зазывалами, суетой авто, всепроникающими сенсациями газетчиков, соревнующихся в скорости добычи фактов о всё более зверских преступлениях, с кинематографами, предлагающими каждый день проживать чужие жизни, с магазинами готового платья вместо портных, с забирающимся ввысь домами, с круговертью вывесок, которые вмешиваются в твоё сознание и заполняют его мельтешением, — короче, это скопище криков и разодранного на куски времени, этот комок чуждой мне материи располагался вдалеке и более не напоминал о себе.

Живя на горе и вдыхая медовый запах орхидей и бегоний, я будто и не девался никуда из степи. Нет, конечно, горы и леса поразили меня буйством рельефа, и я ещё долго чувствовал тревогу, пробираясь через бурелом и обматываясь паутиной, но всё же здесь хранились шёпот трав и закатная светопись. Я прижимался к земле и забывался на долгие часы.

Через поля, заставленные теплицами и утыканные измерительными приборами, к Штутгарту тянулась ниточка трамвая. Трамвай катился сквозь поля кукурузы и врывался в дубраву, надрывно звеня. Так вожатый предупреждал велосипедистов, которые выскакивали сбоку с незаметных тропинок и прямо под трамвайным носом.

Впрочем, обманывать себя долго было невозможно. Даже плинингенские пасторали не награждали меня покоем. Даже лёжа в траве с учебником, я не мог изгнать тревогу. Как фотоплёнка в кровавом свете лаборатории, предо мной проявлялись картины предательства. Брат вываливается с дверцей на пол чердака — пол некрашеный, между досок торчит сено, слева ветхий верстак, справа зияет провал лестницы. Фридрих скрывается в нём, и я припадаю к окну. На отце шинель с выглядывающей из рукава подкладкой и измазанные грязью сапоги. Левая его кисть висит, не двигаясь, правая закрывает тело и принимает каждый удар, но у него не получается защищать сломанные рёбра, от боли отец теряет сознание и роняет голову в пыль.

Над отцом двое: азиат, невесть откуда появившийся в степи. Его плоское лицо напоминает полумесяц, а удлинённый подбородок — лопатку для пересаживания цветов. Под шлемом у него какие-то бинты, и он наносит удары, подскакивая на хромой ноге. Второй маленький, какой-то северянин, светлый и ловкий — привыкший к расправе, злобный. Он хватает мать за щёку, и я вижу, что рука его огромна и темна, как морковь, вытащенная из смоченного дождями чернозёма, с рубцами от лопаты.

Из сарая выходит вразвалку тот, кого я запомнил хуже других, но память всё равно подсовывала его вздыбленный воротник и самокрутку, которую он, видимо, только что раскурил. Он перевернул винтовку так, чтобы использовать приклад для битья, — и это было последнее, что я заметил. Вместо того чтобы скатиться вниз по лестнице и схватить приклад или впиться зубами в морковную руку, я убежал.

Момент… Я не хотел рассказывать об этом долго…

Чтобы заглушить свой стыд, я вытворял разное: и купался зимой в замерзающем озере, и спускался на трамвае в чашу города, чтобы перепиться у первой попавшейся лавки бургундером и вытеснить из памяти яд, сгущавшийся у самого её дна.

Тогда, в Розенфельде, я повёл себя как посторонний, как будто был наблюдателем, а не сыном и братом. Эту внешнесть должен был перебить зов крови, но почему-то не перебил.

От этого стыдное воспоминание расцвело, подобно хищному цветку, в моём сердце, и я признал, что был не просто трусом, а выбрал бегство, потому что на самом деле не любил родителей, Фридриха, Катарину. В этом признании было много правдивого: ни к кому из них у меня не было особенных чувств, кроме младшей Анны, ещё безгрешной и открытой степи, её я любил. Впрочем, теперь я не чувствовал и не помнил даже её голоса и кожи.

Когда я стоял у соседского забора, любовь могла бы схватить меня за хлястик и удержать, но нет, я не любил. Колонистская строгость и отстранённость родителей, нарожавших много детей из-за суеверных соображений и не знавших, что с ними делать, кроме неловкой муштры, оставили меня один на один с моралью. А мораль без любви слаба. И всё-таки я уповал, что час-полтора, через которые могла бы прибыть подмога, их спасут.

Впрочем, эти оправдания не годились для заговора от боли и стыда, к которым примешивалась гаденькая догадка, что я просто-напросто трус, вот и всё. Ведь правда же: даже в гимназии я замечал, что-то всегда ёкало внутри меня, когда рядом начиналась драка. И давайте я признаю, хотя тяжело это произносить вслух даже сейчас: типичным поведением Ханса Бейтельсбахера было бегство от любой драки.

Поэтому в Хоэнхайме я решил, что начну избывать стыд и учиться драться, а научившись, буду навязывать потасовки самыми свирепым подонкам, пока не затопчу трусость, которая не позволила мне умереть вместе с родными.

Итак, в «Снопах» меня скрутили агрономы, по счастью оказавшиеся в ближнем зале. Какой-то старшекурсник сел мне на грудь и нажимал моими же руками мне на рёбра, почти как утопленнику. Горны, трубившие охоту, стихли. Я разжал зубы и сказал: «Хватит». Один

1 ... 32 33 34 35 36 37 38 39 40 ... 107
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?