Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ответил бы, что не хочу забывать, потому что иначе придётся забыть себя, но молчал, смежив веки. Ничто не могло остановить пьяную карусель, вращавшуюся в моей голове. Я спросил Вилли заплетающимся языком: «Что останется от нас, если мы всё забудем?»
Вилли взбеленился: «Я и не говорю, что надо забывать всё! Но ты можешь выбирать нужные воспоминания, чтобы дальше строить свою жизнь. Скажи спасибо, время сейчас сменилось и ты больше не обязан жить так, как жили предки, ты можешь быть кем угодно. Но нет, ты живёшь страданиями по когдатошним событиям, ну что это такое, пф-ф…»
Если бы перед конечной не полил дождь, я бы разразился тирадой о мерзости нашего времени и потерял бы друга, но нам пришлось бежать, и уже под крышей павильона, где пахло сгнившими досками и грибами, я понял, что Вилли прав. Я был рабом своей памяти, и, хотя уже перестал винить себя, всё равно рана по-прежнему саднила и память раз за разом бросала меня на розенфельдский чердак. Иногда это происходило некстати.
Например, я осмелился пойти с колонистами в публичный дом, чтобы научиться хоть какой-то практической премудрости и испытать любовную сладость. Девушка в фальшивом жемчужном колье разделась и зашептала мне что-то непристойное. Это происходило немного механически, будто в её комнатке за ширмой прятался суфлёр. Я растерялся, она догадалась, что к ней явился девственник, и сменила тон. Это помогло, но стоило мне увидеть изголовье кровати с голубями, целующимися клювами, — такое, как у родителей, — и комнатка растаяла. Я очутился всё там же, у забора — изодрался о крыжовник, бегу, когда меня останавливает нечеловеческий вопль матери. Я ослабел и, не слушая лепетания жемчужной девушки, выбежал.
Вилли болтал с хозяюшкой и курил сигару. Добившись ответа, почему я так быстро, он с сожалением оглядел меня и посоветовал обратиться к трудам одного из проповедников любви, психиатра Фрейда. Мне следует зайти в комнатку к даме постарше, интимно склонившись к моему уху, сказал Вилли, и вышибить, так сказать, клин клином. Меня затошнило, и я бросился в клозет. Вилли долго извинялся, однако ещё месяц я не подавал ему руки.
Так я и существовал четыре года, забываясь в драках и отправляя письма в Одессу, на которые Хильда отвечала, что новостей нет. Колонисты выбирали всё новые и новые заведения для драк, чтобы не примелькаться, но однажды наказание всё-таки настигло меня. Как всегда, оно явилось совершенно не в том обличье, в каком его ждёт грешник.
Колонистов стала задирать какая-то шваль в пивной у канала, и мы сразу, без бранных ритуалов, бросились вперёд. Всё шло как обычно, пока я не получил оглушительный удар в нос. Мне и раньше приходилось несколько недель ходить с заплывшим глазом и вправлять вывихи у лекаря, но в этот раз дело оказалось серьёзным.
Сначала я показал нос Мартину, и тот лишь пожал плечами: обычное дело, ну, синяк, сместили перегородку — подожди несколько дней, она сама встанет обратно или, кто знает, вдруг тебе понравится новая форма. Через неделю нос распух и напоминал две сросшиеся сливы. Лекарь направил меня в клинику, где, пренебрегая наркозом и не слушая мои крики, хирург вернул перегородку на место. Но сама слива никуда не делась.
Я попробовал не обращать внимания, но ничего не проходило, опухоль выросла, и ещё через месяц любое прикосновение к носу стало отзываться болью. Времени разбираться с этим не было, так как я готовился защищать дипломную работу о почвах сухих степей Причерноморья. И я удачно защитился, но после дискуссии секретарша отвела меня в сторону и приказала немедленно бежать в университетскую клинику.
Там я долго ждал доктора. Явившись, он тотчас отрезал от моего носа кусочек и объявил, что опухоль злокачественная и, если я не хочу, чтобы она выросла и пустила щупальца в другие ткани, надо срочно оперироваться. Сумму освобождения от щупалец доктор не назвал, но особенной разницы не было — у меня и так не оставалось ни копейки.
Что ж, тогда я пришёл к Вилли. Он перестал развлекаться боксом и успел подружиться с теми наци, которых мы вместе колотили в пивной. Большинство их было туповатыми сынками филистёров, которым не хватало умного злого вожака. Я ничуть не удивился, узнав, что Вилли, совершенно равнодушный к сельскохозяйственным наукам, увидел во мстителях с окраин благодарную паству, которая станет слушать его с раскрытым ртом.
Задумавшись на минуту, Вилли вспомнил, что одного из ветеранов войны, которых опекали наци, прооперировал доктор из штутгартской клиники. Он удалил ветерану разросшуюся опухоль с лица за полцены. Так что, Ханс, сказал Вилли, я могу похлопотать за тебя, а ты давай, доставай деньги и радуйся, что избавишься от старого носа!
Придавленный чертовщиной с опухолью, я в тот же день получил последнее письмо от Хильды. Её рукой словно водили эринии, задумавшие отправить меня на тот свет.
Хильда писала: отца и Фридриха расстреляли через неделю после ареста, и она это знала, но не хотела доводить меня до самоубийства, а мать и Катарина высланы в Сибирь, но неизвестно куда — весточек от них нет. Анна живёт у Фишеров. Колонисты в опале, и их арестовывают всё чаще. Несколько сотен немцев поехали в Москву протестовать, чтобы им разрешили уехать на родину, но их разогнали и заставили вернуться в колонии. Она, Хильда, устала перевязывать раненых и отправляет это письмо из Маяков с тем, чтобы ночью пересечь Днестр и навсегда исчезнуть из страны, где ей удавалось жить как хотелось.
Следующий день я провёл на кладбище. Община Биркаха определила место для погоста прямо на вершине холма, откуда было удобно кричать. Вопли растворялись в ветре, как будто ничего и не было и никто ничего не слышал. Ночи стояли тёплые и светлые, близилось солнцестояние. Рассвет рассёк мне душу надвое, и я встретил его на траве меж надгробий, вцепившись ногтями в землю и подставив ей