Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Литературный материал, его содержание расценивается как нечто чрезвычайное, выходящее за рамки будничного. Хотя чаще всего так оно и есть: стоит только формализовать специальную тематику и коллизии массовой литературы, как начинаешь поражаться нагромождению чудовищных событий, отдаленно напоминающих – что-то вроде вырожденной формы – либо мрачное буйство аномальных хтонических сил в архаическом фольклоре, либо кровожадность и злобность рока в греческой трагедии[131]: инцест, тайна, непримиримая вражда, неверность, вероломство, авантюра, убийства ближних и проч. и проч., по числу своему и брутальности не имеющие аналога в повседневности «эмпирического» мира респондента. И это в романах о колхозной жизни, скажем «Вечном зове» Ан. Иванова! Понятие «жизнь» (от которого производится оценка «жизненно») в данном случае эквивалентно понятиям «судьба», «предопределение» как выражающим «объективный ход» вещей, трагически развертывающееся сцепление обстоятельств, вызванных личным произволом. Здесь «судьба» как надличное определение последовательности жизненных ситуаций и их разрешений еще не атомизирована, не рационализирована до личных перипетий индивидуальной уникальности, но вместе с тем в ней уже отсутствует и симметричная фатальность, неминуемость античного рока. Таким образом, структура этой оценки содержит идентификацию не нормы с каким-либо понятием или представлением о действительности, а рутинно-конвенциональной нормы с нормой же. В качестве последней в данном случае представлено не только нарушение правил поведения в определенной ситуации, но и структура или стратегия ее восстановления, укладывающаяся в диапазон предписанных и известных социальных санкций, что собственно и демонстрируется определенной повествовательной формулой. Другими словами, в качестве нормы принимается соответствующее звено традиционной нормативной системы, однако оценка относится не только к самому этому звену, но и к характеру нормативной значимости и обязательности системы норм и культуры в целом.
Признаком идеальности этой нормы служит (выявляемая только в процессе специфической реконструкции) принадлежность ее «чужому» и, следовательно, «высокому». Об этом свидетельствует характерная неспособность респондента ее рационализировать или вообще как-то истолковать. Ее идеальность позволяет видеть в ней, кроме того, радикал предшествующей элитарной эстетической нормы, к настоящему периоду утратившей свое идеологическое значение инновационной санкции. Утрата эта, точнее, отказ от нее элиты оказывается необходимым элементом установления социальной дистанции в процессе перехода образца от группы к группе с различными рангами и статусами. «Жизнь»[132] как критерий эстетической оценки была особенно в ходу в (новомирской) критике 1950‐х – начале 1960‐х гг., как и несколько более «изысканный» и рафинированный, но относящийся к чуть более позднему времени эпитет – «духовный» (стертый вариант религиозности, православия), который в 1970‐х гг. стал использоваться почти исключительно в конструкциях «почвенников». Можно предполагать в ближайшие годы литературного развития подобное снижение образца и в другие среды.
Изолированность слова «жизненно» от контекста свидетельствует о том, что оно – «чистый» знак отнесенности к «высокому», пустая интенция, демонстративное поведение. Правда, вполне возможно, что его использование спровоцировано ситуацией вторжения чужой культуры в лице интервьюера. В основе подобного демонстративного поведения лежит стремление к идентификации с определенным стилем, образом жизни (т. е. идентификация со стилем носителей высокозначимых позиций). Появление такой ориентации на образцы чужой культуры в среде, до сих пор бывшей весьма устойчивой в культурном отношении, свидетельствует о начале некоторого изменения в структуре основных характеристик этих слоев или групп. Такое соединение традиционной и письменной, книжной культуры – характерная особенность общества массовой культуры.
В процессе длительного социального взаимодействия и культурного заимствования идеологическая форма, выработанная элитарным сознанием в определенных исторических обстоятельствах, получила в других условиях, в других социальных средах свое специфическое содержание. Переход культурного образца, принадлежащего высоким и специализированным уровням социокультурной структуры, в среду массовой культуры с изменениями ценностной организации этой конструкции и может быть назван процессом рутинизации и стабилизации культурных разрывов, т. е. трансформацией некоторых важнейших значений «города» как функционального центра культуры.
Таким образом, тривиальная литература («роман-эпопея», «сельский роман», «исторический роман» и т. д.) представляет собой механизм поддержания в системе культуры совокупности «ценностных» символических образцов. Ее функция – воспроизводить определенные ценности – интегративные символы социальных общностей (идеологические проекции и утопии, национальные фетиши, классовую эмблематику и т. п.), принимающие вид той или иной исторической или псевдоисторической конструкции и обоснования. Однако наряду с этим в тривиальной литературе четко выделяется ряд явлений с определенными типологическими признаками, функциональное значение которых заключается не столько в поддержании символического единства, его фиксации (хотя и это имеет место), сколько в передаче определенного заданного отношения к авторитетным ценностям-значениям (символам). Речь идет о фиксированной норме, безразлично к тому, касается ли это технических аспектов реализации ценности (целедостижение) или символических аспектов (ценностно-рациональные моменты).
В культурных пластах, с которыми соотносятся указанные типы литературы, проблематизирована значимость социальных нормативных средств, прежде всего – универсальных, инструментальных, достижительских (труда, образования, бережливости, «правильного поведения» и некоторых других), с чем связаны возможность и ожидание «надлежащего» вознаграждения. В данных случаях проблематизируется все то, что предполагает блокировку «чуда», иллюзий, необоснованных надежд, ожидания мгновенного присвоения тех или иных благ – важнейших особенностей магического традиционного сознания.
Самой общей предпосылкой подобной элиминации иррационального является калькуляция и расчет. Овладение техникой оперирования временем становится условием всеобщей нормы достижительской культуры. К этим формульным структурам можно отнести детектив, научную фантастику, некоторые виды приключенческой литературы (типа протестантского, повседневного освоения мира в «Робинзоне Крузо»).
Рассмотрим научную фантастику.
Социальные аспекты рациональности: формулы научной фантастики
Отличительной чертой научной фантастики (НФ) может считаться подчеркнутая рациональность и конструктивность. Не случайно уже в самом названии жанра или вида этой литературы подчеркнут ее рациональный характер – «научная» (литература). Ее структуру и основные особенности организации материала образует мысленный эксперимент[133] , в ходе которого проблематизируются нормативные системы того или иного ценностного порядка.
В зависимости от основных тематизированных ценностей можно наметить следующие виды НФ, исторически сменяющие друг друга: утопию – «политический остров», фантастику – экспериментальные испытания техники, и антиутопию – альтернативную модель культуры.
«Политический остров». Возникновение этой интеллектуальной и литературной конструкции приходится на XVI–XVII вв. В процессе ее формирования и развития проблематизируется средневековое, сословно-христианское представление о «сущности» человека и основанного на ней социального порядка. Выдвигается идея универсальной природы – родовой сущности человека. Его экзистенция понимается теперь не как сотворенная божеством, а как природа, обладающая соответственными «естественными правами», структура которых дублирует «естественные потребности». Развитие философских и мировоззренческих оснований идеи человека идет таким образом от религиозного эссенциализма к деистическому, пантеистическому и, наконец, секулярному пониманию индивида как потенциально автономного существа, нуждающегося лишь в просвещении и уяснении собственного естества.
Рационализация, следовательно, выражалась как «опустошение» идеи человека от сакральных значений и замещение их инструментальными представлениями: автономизация личности предполагала просвещение его «естественным светом разума», т. е. его образование и воспитание, его «взращивание» – культивирование его человеческой природы («породы»). Утверждается монада утилитаристского понимания человека, разумного эгоиста, но никак не связанного с социальным окружением, с «обществом», человека, детерминированного лишь сознанием своих потребностей, в пределе (но чуть позже) – «человека экономического».
Этот процесс проблематизировал иерархически-сословный порядок социального, т. е. порядок предписанных статусов, позиций, сословий. На место «права по рождению» выдвигалось право в силу «профессионализации занятий» и «призвания» к ним. Критическое начало выдвижения «естественных и всеобщих прав и потребностей» скрывало за собой потенцию достижительства. Универсальность и бескачественность этой «природы» открывается такому же универсализму познавательных и душевных способностей – Разуму[134], впервые делая возможным исчисление поведения и, следовательно, его организацию по заранее намеченому оптимальному плану (конструктивное планирование).
Гомологическое подобие науки (эпохи Просвещения) и утопии (общие законы Природы и Разума) проявляется и в схожих координатах конструкций литературных