Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут вдруг Юрко выбегает на середину горницы, приседает и давай перебирать ножками — он видел не раз, как это делают взрослые. Одну ручку заложил за голову, пальцы другой сунул в рот и силится свистнуть. Да вот беда — не выходит.
— А ты вот как, — учит его Данё, — положи пальцы в рот, прижми язычок и свистни, козявка-малявка…
Но ни сплясать, ни засвистеть Юрко еще не может. Хорохорится, чисто воробушек при первом полете. Но нам всем делается весело, а дядя Данё и вовсе доволен. Уж он-то знает, как кипит в нас кровь, когда мы слушаем его сказки. Людка тоже расходится. Подбоченившись, приплясывает, подражая тому батраку, что увертывался от молний.
— Так, так, — одобряет дядя Данё, — в общем-то, похоже, только надо еще сноровистей.
Мне не хочется танцевать. Опять совсем другое вертится у меня в голове после Данёвой сказки. И как только умудрился батрак увернуться от всех громов и молний?
Данё поводит плечами, призадумывается.
— Так ведь это же, девонька моя, не обыкновенный батрак.
— А какой же?
— Добрый молодец, — гордо заявляет он.
— А где такие растут?
— Где хочешь, только редко. Вот и твой братишка может стать добрым молодцем. Гляньте-ка, как он отплясывает.
Мы веселились, а мама тем временем держала путь к дедушке с бабушкой. По дороге заглянула она к тетке Порубячихе. Прошла задворками мимо раскидистой старой липы. Ветви ее клонились к земле под тяжелыми снежными шапками. На одной такой ветке недвижно сидела нахохлившаяся ворона. А может, обессилев от голода, она примерзла к дереву. Возле липы в иную пору шумно плескался ручей, теперь он молчал, точно заколдованный под толстым слоем льда.
Порубяков дом был огорожен забором из тесаного штакетника с драночными стрешками. Двор замыкался резными воротами. Дом был просторный, всегда свежевыбеленный. С двух сторон тянулись небольшие ровные луговины, а на задворье начинался большой фруктовый сад.
Тетка Порубячиха была независимого, твердого нрава. С первого же взгляда было ясно, что родом она не из нашей тихой деревни. В облике ее было что-то орлиное, а в характере уживались гордость и прямота, суровость и решительность. Все это придавало ей особую силу. Наверное, она не устрашилась бы схватиться и с волком. В общении с людьми она не всегда была рассудительна, часто приходила в ярость. Глаза ее так и метали искры. Но порой они бывали и тихие, а взгляд глубокий, душевный. Тогда я вспоминала глаза раненой серны, на которую наткнулись мы в Диком Лазе, когда сушили сено. Серна так жалобно и так зазывно смотрела на нас, что я долго не могла забыть ее взгляда. Но всякий раз, когда мы пытались приблизиться к ней, глаза ее загорались буйным вызывающим огнем. Что-то подобное чувствовала я и в тетке Порубячихе.
Она сама любила рассказывать, как в первый раз повстречалась с Порубяком. В Дубраве тогда были танцы. Из-за нее, рослой, красивой смуглянки, среди парней завязалась драка. Музыканты перестали играть, корчмарь спрятался за винные бочки, а люди разбежались кто куда. Один из парней вытащил нож и кинулся на другого. Марка Мразикова — так звали Порубячиху в девичестве — бросилась в свалку, выхватила у парня из руки нож и, приставив к груди, пригрозила, что вонзит его в сердце, ежели они не уймутся. Трудно было укротить разбушевавшихся парней, но воля Марки взяла над ними верх.
Чуть погодя музыка грянула снова, и Марка закружилась в танце. Она была на редкость хороша: сквозь улыбку сверкали жемчужные зубы, лицо — точно в молоке купались махровые алые розы, коса гладила ее по плечам и при резких движениях обвивалась вокруг шеи. Марка переходила из рук в руки, пока наконец очередь не дошла до Яна Порубяка, нашего односельчанина, скупавшего в Дубраве шерсть. Он тут же сжал ее своими ручищами и сказал, что хоть трава не расти, а она будет его женой. Она особо и не противилась, ей по нраву было бросаться в огонь, а Яно Порубяк был парень горячий. Она вышла за него замуж и из Дубравы попала в нашу деревню. Но привыкла не сразу: не по душе пришлись ей наши тихие работящие люди. Ей больше пристало бы размахивать над их головами валашкой[19]. Трудно выбирала себе Марка друзей, и тем удивительней, что из всех соседей особым доверием пользовалась у нее наша мама, пожалуй самая тихая изо всех.
Когда однажды мама заикнулась об этом, Порубячиха рассмеялась:
— Тихая, тихая, а в рассудительности десятерых мужиков за пояс заткнешь. Сила да разум выручат сразу, мы с тобой подобрались как на заказ. Мы еще такое свернем…
И мама чувствовала в Порубячихе как бы опору. Давно подумывала она о ярмарке: на ней, пожалуй, и заработать можно. Только одной туда отправляться нельзя. Надо бы, чтоб еще кто из женщин решился на это. Мама рассудила, что Порубячиха среди всех самая подходящая, да вот согласится ли, мама до конца не была в этом уверена. И в прежние времена, бывало, как становилось в доме туго с деньгами, мужики отправлялись за лошадьми до самой до Польши, потом продавали их у нас и таким путем зарабатывали. А то ходили на ярмарки: купят одну-две коровы, зададут им хорошего корму, потом продадут — тоже прибыль была. А что, если и им, женщинам, такое попробовать?
Вторая повестка из банка заставила маму поделиться своими раздумьями с теткой Порубячихой. Она показала бумажку, поведала о своих трудностях.
Тетка выслушала ее, на лице ее не дрогнула ни одна жилка, она стояла и неотрывно глядела в кухонное окно куда-то наружу, где вместо зеленой луговины у дома белела в ту пору заснеженная полянка до самого каменного моста на дороге.
— Мне ничего от тебя не надо, — заключила мама свой печальный рассказ, — только чтоб ты меня подбодрила немного.
Тетка махнула рукой:
— Это тебе, душа моя, нисколечко не поможет! Но погоди…
И она повела маму в переднюю горницу. Отворила старинный комод, вытащила из среднего ящика узелок и развязала его.
— Вот все, что у меня есть.
В узелке были деньги. Аккуратно сложенные бумажные и горстка