Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки весна пришла! И вспыхнули и зашуршали в мужских перчатках целлофанами мимозы, стремительно текли ручьи журчьи, веселый ветер раздувал афиши, объявления срывал, и дети на заборах гадости писали.
Шишин не читал. Мать не велела на заборах гадости читать, и если замечала мать, что на заборах Шишин гадости читает, говорила: «Один дурак напишет, а другой прочтет…» Он не любил, чтоб мать его дурей других держала, и от забора всегда смотрел направо, если шел на рынок, смотрел налево, если с рынка шел.
Как следует острастив голубей, погнавшись за одним, другого не поймав, он шел, смотрел направо, думал, что пока не видит мать, немножко можно и налево подглядеть, что на заборе пишут. Всегда приятно если точно знаешь, что дураки писали, а не ты…
Он оглянулся. Сурово вслед ему смотрели окна, из которых мать могла заметить, что на заборе он читает дурака. «Заметит, что читаю, мне устроит…», — он прошел еще, пока за крышей голубятни старой не скрылись окна, из которых мать могла следить за ним, и с любопытством посмотрев налево, прочитал: «ДУРАК!»
«Сам ты дурак», — подумал он, и дальше с интересом стал читать, что на заборе возразят ему… (и дураки не любят, если в «Дурака» им отвечают «Сам такой»…)
«БОБРЫКИН + ТАНЮША = ЛЮБОВЬ!»
«И правду мать сказала, на заборах пишут дураки, — прочтя, подумал он. — И знал, что дураки, но чтоб такие!» И дальше двинулся кивая…
«КЛАД!» — пройдя еще немного прочитал, и стрелкой указали дураки, куда идти за кладом. Остановился. «Клад…» — подумал.
«Не может, чтобы на заборе, просто так про клад писали. Но если на заборах пишут дураки, то дураки могли и написать, раз дураки, и если умные заборов не читают, то и никто из них не видел до меня про клад…» Сообразив все это, озираясь, Шишин торопливо пошел пунктиром стрелки, повернул налево, до поворота нового дошел, и снова повернул.
Забор по кругу вел, вдоль школьного двора.
На темной половине снег еще не стаял, расчерченное проводами солнце вдавилось в высоту, на ржавой полосе гаражных крыш лежали полосатые матрасы, сухой бурьян торчал из-под земли, как будто им земля была до дна набита, тянуло сыростью и ветошью заснеженных траншей. Клубок магнитофонной ленты шевелился на кусте акаций, гудела трансформаторная будка, гавкнула собака, замурзанный котенок дико глянул вдруг из-за угла котельной, скрылся, из стока капала кирпичная вода, по дряблым лужам плыли облака. Канистры, склянки, баки, банки, битые пластинки, бутылки, радиаторы, аккумуляторы, битье…
«Битье-житье. И-эх…» — подумал он, сутулясь, стараясь не ступать, ступал, в карманах скомкав мерзнущие пальцы. С забора наблюдали черные грачи. Быстрее шел по стрелке Шишин, он почти бежал, и там, где стрелка увела за свалку, скрылся сам, и вылез грязный, в ржавчине, земле и голубиных перьях. Стрелка за угол вела…
— Здорово, Шишкин, заблудился?
— Ты…? — стиснув зубы, Шишин на ненавистного Бобрыкина смотрел, глаза слепило вспыхнувшее солнце… «Бобрыкин ненавистный, ненавистный!» — думал он…
— А компас есть, или определяешься по мху? — поинтересовался ненавистный, усмехаясь.
— Ты…
— Нет, тут и компас видно не поможет, — вздохнул Бобрыкин ненавистный, ненавистный! И, щелкнув каблуками вдоль забора, насвистывая первым к кладу зашагал.
— Ты…, — Шишин прохрипел, вгрызаясь взглядом в гульфик ненавистного плаща, и следом бросился, нагнал врага, окинув диким взглядом, дальше задыхаясь, пробежал.
Песочница качели…
Оленька на карусели…
Таня…
Таня-Таня-Таня…
Окна, солнце, и забор, забор, забор…
У старой голубятни Шишин обернулся.
«Отстал!» — подумал, перевел дыханье, и с облегченьем на стрелку посмотрел. Она кончалась надписью «ДУРАК».
— Резинку дай, сушье перетяну, — сказала мать.
— Какую дать?
— Какую, черную, какую? — и Шишин верхний ящик отодвинул, дал черную резинку, чтоб сушье перетянула мать.
«Возьму резинку, и убью милиционера, — подумал ни к чему, и сразу же подумал снова. — Возьму резинку и убью!»
День трудный подошел к концу.
Так каждый день был труден, полон суеты, нелеп, как будто Бог лепил из пластилина зайца, но надоело, бросил, скомкал, и ушел. Все лица, лица, лица, страшные весь день такие лица, как будто их резинками как мать в сушье стянули.
«Многолиц…» — подумал он.
Застекленели лужи. В окно вползла луна, уткнувшись бледным лбом в трубоворот котельной замерла, оглядывая кухню. Осветила. Пружины калорифера горели, на калорифере топилось молоко. За ним, завернута в газету, «доходила» вязкая хурма.
— Хурма дошла? — поинтересовался он.
— Куда там, Саш, недели нет, как держим…
— А молоко?
— Ожди…
«Ожди, ожди… Ождешь, пока не взвоешь, не свертишься, язык не сунешь в петлю…, — Шишин мрачно посмотрел на мать. — Возьму резинку, и убью милиционера», — опять подумал ни к чему, а так…
— А где-то были грецкие орехи?
— Грецкие орехи? — удивилась мать.
Не помнит даже, что орехи были! Что за день такой? И встал, по кухне заходил…
Возьму резинку, и убью…возьму-убью, возьму-убью, возьму-убью…
— Все бродишь, ходишь, черт на отпевальне. Спиной пошло, стучит… — пожаловалась мать.
— Стучит… — он подошел к окну.
Стучало. По синим закоулкам мирозданья свинцовые скользили облака, на мрачной пустоши небес зажглась заря огней домашних, витрин и вывесок, на потолке качались фонари…
— А нету, мама, колбасы у нас на бородинском хлебе?
— Откуда, Саша, колбаса на бородинском хлебе? — удивилась мать.
И колбасы-то даже нет на бородинском хлебе, что за день такой?
— Сосисок тоже?
— Тоже, — отвечала мать. — Смочи-ка, Саша, марлечку заваром, обвяжи, так голову скрутило… тянет и гудит, гудит… магнитные, наверно, бури…
И перевязывая голову ее, пропахшую кухонной копотью, лучной трухой, он слышал гул и думал, что в голове у матери гудит не буря, а трансформаторная будка во дворе. И в голове его гудела тоже трансформаторная будка, всю жизнь гудела, и теперь гудит…
— Луна ушла… Включить?
— Нет, Саша, нагорит. С дести по счетчику пойдет на убыль, — включишь. Пока свечу зажги.
— Где я найду, темно …
— Там, в нижнем ящике буфета посмотри…
И в темноте свечи коснувшись, выронил на пол, такой холодной страшной показалась Шишину свеча, с которой в нижнем ящике «опаска» и гробок оселка, ножницы с тупым концом и помазок с ремнем… Они сидели в темноте и ждали десяти, когда по счетчику пойдет на убыль, чтоб не нагорело…