Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Они тут знают, что капать… Поспи…
Она сжала мои пальцы своими, нежно-жалобно, точь-в-точь как тогда, когда в 1 классе Б после уроков решили обследовать школу и забрались в самый темный и дальний ее угол.
Так мы промолчали неизвестно сколько, пока бурдюк не стал иссякать.
С мягким шуршанием одежд в сопровождении свиты явился раджа. Снизу-вверх (да и гляделось неохотно) и он, и его присные были абстрактны. Кубическая картина зависла в изголовье, и я спросил:
– What is it?
– What? – И он будто передразнил: – Water. Just cold water.
Перевернутая клыкастая улыбка с перевернутым иссиня-выбритым подбородком показалась злобно-комичной мордочкой гнома.
– Very cold! – сопровождающий, похожий на звезду баскетбола, выбросил огромную руку в сторону, оттопырив большой палец, а другой метнул мне в рот градусник.
Подруга принялась о чем-то бойко, впрочем, надломленно, вызнавать. Этот индус – похоже, соревнуясь в скорости речи, мол, тоже настоящий американец – залопотал что-то, что оказалось повторением одних и тех же слов. Смотрите, он болен, мы не знаем, что это за болезнь, анализ крови не показал, что это такое, у него высокая температура, смотрите, помочь ему решили простым методом, холодная вода, а больше помощи не будет, другой помощи не будет, только холодная вода, мы не знаем, чем он болен, холодная вода, и вы должны идти, вернуться домой, мы сделали все, что могли.
Подруга выудила градусник:
– Сорок! Ему не лучше! И мы должны уйти?
– Мы ничем не можем помочь! – улыбка индуса была шире и святее, чем у любого американца.
Его тюрбан засиял, как снежная вершина.
– Water. Drink water.
Процессия удалилась, шурша и шушукаясь, и тотчас санитарочка убрала иглу и укатила капельницу, и уже надо вставать, не могу, и идти, не могу, свободен, и все тот же проход между койками с занавесками, и тот же полицейский, и неподвижные черные руки старика с ногтями, растущими в кафельный пол…
Гостеприимные улыбки подгоняли вон.
Циркачи и акробаты, сюда, значит, на носилках, обратно – на своих двоих.
Я хохотнул и периферийным зрением заметил: кого-то из персонала колыхнуло ответным благим ха-ха.
Вышел, опираясь на подругу, в предбанник, где скрюченно томились непонятно чего ждущие, как будто отложенного авиарейса.
За стеклянной дверью город Нью-Йорк скрылся в сильном и густом дожде.
– Такси! – крикнула подруга на желтоватое пятно, возникшее в белесой мути, и бросилась вон, отчаянно жестикулируя, словно борясь с волнами.
Инстинкт атаки-агонии – я выскочил за ней, вмиг промокая весь, скользя башмаками и зачерпывая из топей, и, сделав неловкое движение, упал.
И камнем ушел на дно. Вода. Просто холодная вода. Много воды.
Очень много воды.
Одна вода.
Теки и утекай… За решетку водослива, в трубы, в чужую реку.
Это, конечно, поразительно, но, когда мы добрались до гостиницы, цифры моего жара оказались много ниже, чем раньше, – какие-то 38 и 5. Теперь я легко пошел на поправку.
…Спустя неделю мы с Лилей, а это имя подруги, пошли на вечеринку здесь на Манхэттене в просторный студеный лофт. Мы приплясывали под бодрящую Freedom Фаррелла Уильямса, ржали, пили белое вино со льдом и выходили на огромную террасу, откуда смотрели в черное небо, расцарапанное отсветами, и на великий город, яркий, как корона, и нас ласкал тугой ветер, казалось, пульсируя в такт музыке…
Она курила и говорила, запальчиво, звонко, как когда-то у влажной доски, отличница-октябренок:
– На самом деле у нас очень классно! Есть минусы! Но они везде! Это Москва виновата! У вас там все время обман! У тебя не было нормальной страховки!
Людей собралось немало, милая толкотня. Прибило нос к носу, я шел еще за вином, он на воздух. Он не узнал меня.
– Доктор Розен?
– Sorry? – он заискрился.
Нет, померещилось. Кудряшки, очки, но просто похожий. Через полчаса он (оказался юристом) пил виски напротив и показывал в айфоне: три дочки с одинаковыми косичками, почти как с ангельскими крылышками, на выезде, на фоне папоротников Флориды… А вот видео – стая акул… «Это вы сняли?» – «Это я скачал. Пугал своих девочек, ха-ха… Чтоб были осторожными в воде».
Обнявшись, мы шли с Лилечкой по рассветному Центральному парку, где уже задышали жадно первые спринтеры.
– Бегут от нашей медицины, – протянула она, пощипывая мне бок под рубашкой.
Засмеялся, щекотно…
Раздвигая муть, уверенно и убежденно вставало розовое суперсолнце. Мы отодвинули влажные ветки с какими-то бледными цветками.
На ровной лужайке на задних лапках торчала серая, холеная, хвостатая гадина.
Боже мой, она улыбалась.
У всякого месяца свои плоды. Плоды августа – арбузы и дыни. Ведь это месяц самой тугой, заключительной беременности, радости родов, горделивого материнства. Но в августе содержатся и тайны несчастий, боль отчаяния. Словно бы солдаты Ирода ищут младенца не под вифлеемской звездой, а под этим самодовольным звездопадом, и завтра детская кровь омоет толстое лезвие… Арбузы и дыни, астраханские, узбекские, подвозили в наш подмосковный поселок. И звезды в этот месяц кто-то подвозил неимоверно близко. Арбузы и дыни в небе, сочные, без кожи, когда северное небо вдруг делается африканским.
«Авг, авг, авг», – густо бранились под звездами псы, сбившись в бродячий отряд. Метались, сталкивались, пыль дороги посверкивала, а в траве трещало. Одна псина, вспыхнув глазами, скакнула в сторону и завизжала. Она испугалась каменного удара яблока за забором. Наш забор. На калитке мерцала стальная табличка со злой собакой. Собаки за забором не существовало. Стоял темный дом, и в нем я спал.
Целый день до этого я читал «Войну и мир». Валялся после завтрака на диване и грыз карамель (жестяная банка). Оставление Москвы, поджоги, тяжелое движение обозов, бледный юнец, якобы переметнувшийся к Наполеону, сцена расправы над бледным юнцом. Наташа подле раненого Андрея. Карамель кончилась. За открытым окном просторно горел день. С затрепанным томом я пошел на кухню, набил карманы джинсов грецкими орехами и отправился в сад, в солнце, на деревянную горячую скамейку. Я переворачивал страницу и раскалывал по ореху. Пьер Безухов в захваченной Москве, Наполеон как Антихрист, ожидание французской пули, знакомство с Платоном Каратаевым. Некоторые я с тигриной силой расцеплял в руках, а особо неподатливые орехи клал под зад, надавливал и с хрустом раскраивал. Читая, выедая орех из осколков, я постепенно вошел в такой нежный транс, в причудливое очарование такое, что неожиданно почувствовал себя другим. Ослепительное прояснение, спровоцированное ясной погодой, открыло толстовский мир, который не даст никакой литературовед. В этом простецки-изящном, солнечно-затуманенном толстовском мире я поехал на велосипеде за арбузом.