Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Болховитиновым у нас установились хорошие отношения. Почвой для них послужило то, что мы первыми опубликовали стихи молодых поэтов, погибших на фронте, - Михаила Кульчицкого, Павла Когана, Николая Майорова, Всеволода Багрицкого, Николая Отрады (почти никто из них ничего при жизни не напечатал), с предисловием Павла Антокольского, - открыв их читателям и проложив путь для последующих публикаций, коллективных сборников, индивидуальных книг и т. д. Болховитинов когда-то сам писал стихи, а до войны, когда учился на физическом факультете Московского университета, в университетской многотиражке вел отдел литературы. Со многими поэтами фронтового поколения он был знаком, а с Николаем Майоровым, кажется, даже дружил. К нашей затее - а как ни странно, даже тогда это было не просто, вызывало глухое сопротивление, наверное, потому, что многое меняло в утвердившейся картине предвоенной духовной жизни, - он отнесся с большим энтузиазмом, и с тех пор, когда на редколлегии возникало противодействие каким-то острым нашим материалам, неизменно был на нашей стороне. Но вообще держался он в газете несколько на отшибе, на своем научном «хуторе», не очень вникая в общую жизнь редакции…
У Георгия Радова, сменившего Рябчикова в отделе внутренней жизни и поворачивавшего этот отдел к реальным и острым проблемам современной действительности, было прямо противоположное стремление. Он активно участвовал во всем, что происходило в газете, ввязывался в дела, его отдела не касавшиеся. И все бы хорошо, - такие люди в редакции очень нужны, они взрывают рутину, - если бы не уверенность Радова, что он лучше всех знает жизнь. Он решил, что у него есть право наставлять на путь истинный нас, как он полагал, плохо знающих действительность, погрязших во внутрилитературных проблемах и распрях. Я вовсе не хочу сказать, что мы были безгрешны. Но Радов в своих поучениях часто путал публицистику с художественной литературой, его претензии и советы нередко носили вульгарный (конечно, не в бытовом, а в литературоведческом смысле) характер.
Несколько раз по конкретным поводам мы с Радовым схватывались на планерках и летучках с переменным успехом - верх бывал то за ним, то за мной. За этим неизменно стоял все тот же конфликт, все та же проблема. Как-то схлестнулись по поводу заявленного нашим отделом в номер стихотворения Коржавина. После той злополучной реплики «Комсомолки» нам все-таки удалось напечатать еще одно его стихотворение - «Парад ветеранов в Кёльне» - антинацистское, антимилитаристское, номер был посвящен войне, Победе, оно и прошло, морщились, но не возражали. Однако настороженное отношение к его стихам сохранялось. Предложенное нами стихотворение - оно называлось «Наука или утопия?» и обличало обесчеловечивание, попрание личности при помощи обожествляемой новейшей техники - на планерке встретили в штыки.
Первым выступил Радов. Он начал с попреков: отдел литературы из справедливой критики его за оторванность от жизни не делает никаких выводов, молодые сотрудники отдела, предлагая это стихотворение Коржавина, снова подставляют газету под удар. Мыслимо ли сейчас, когда надо всячески форсировать развитие науки и техники в тех областях, которые при Сталине были в загоне, подверглись опустошительному разгрому, выступать со стихами, подрывающими доверие к научному и техническому прогрессу? Да и стихи очень слабые. В таком духе он говорил довольно долго, всячески уязвляя нас за то, что за деревьями литературы мы не видим леса жизни.
Радова дружно поддержали все, вслед за ним повторяли: незнание жизни, слабые стихи, никто не вступился за коржавинское стихотворение. Это единодушие больше всего разозлило меня - я не стал защищаться, а сразу перешел в контратаку. Я сказал, что о качестве стихов вообще говорить не буду, выбив сразу у противников один из главных их аргументов,- конечно, не блеск, но стихи как стихи, на уровне (за этот тактический ход Коржавин на меня обиделся, начал мне выговаривать, но Рассадин и Сарнов на него прикрикнули, втолковав, в чем дело, и он успокоился). Меня волнует другое: само наше обсуждение вызывает у меня большую тревогу. И тревожит меня не судьба стихотворения Коржавина, которое, нет никаких сомнений, с колес напечатает любое из конкурирующих с нами изданий, а то, что участники планерки, люди, практически определяющие содержание газеты, как выяснилось, понятия не имеют о том, что сегодня происходит в нашей духовной жизни, какие идут процессы, какие кипят баталии. Знают ли они что-нибудь о распространившихся в последнее время агрессивных технократических концепциях? Слышал ли кто-нибудь - не читал, а хотя бы слышал - о книге Полетаева «Сигнал», технократический пафос которой вызвал бурные споры в среде научной и технической интеллигенции? Чем объяснить появление в нашей газете статьи Корнелия Зелинского «Научная революция и литература», в которой весьма сомнительные идеи этой книги выдаются за глубокие и смелые обобщения, почему эту статью предварительно не показали нам? Как могли журналисты, постоянно похваляющиеся тем, что держат руку на пульсе жизни, пропустить, не заметить в «Комсомольской правде» статью Эренбурга, защищающего гуманистические ценности от технократического нигилизма, и полемический отклик на эту статью автора книги «Сигнал», в которой он предлагает сбросить культуру, искусство, гуманизм с корабля современности? Неужели в нашей редакции другие газеты читают только тогда, когда в них критикуют отдел литературы?
Я, разумеется, здесь передаю лишь суть своей речи. Говорил я не только горячо и резко, но, видимо, и достаточно убедительно (примеров конкретных было больше, не все я сейчас помню), потому что противники мои смешались, никто не стал со мной спорить. Косолапов, который вел планерку, смущенно заметил: «Да, надо признать, что мы оказались не в курсе дела, прохлопали серьезное явление». Я понял, что моя речь произвела на него впечатление. Он предложил: