Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Идем теперь в ювелирный, там такое колечко есть, с камушками, очень красивое, я тебе покажу…
В ювелирном магазине, не в пример почтамту, было тихо, уютно и тепло. В огромные окна светило солнце, но все равно в стеклянных витринах горел яркий свет, в котором переливались бесчисленные ряды колечек и сережек.
— Вот, вот это. — Моя ведущая ткнула жирным от пирожка пальцем в стекло.
Я не поняла, какое точно колечко она имела в виду, но на всякий случай кивнула. Если честно, мне не хотелось рассматривать украшения — к чему мечтать о каком-то жалком колечке, когда я уже тогда точно знала, что буду петь в театре. Я стала солисткой нашего хора, и в следующем году у меня должны были начаться отдельные занятия по вокалу — так что мне какое-то колечко в витрине! Мы с бабушкой ходили по контрамаркам от школы на все оперы. На мне будет египетская диадема, и бриллиантовое колье Виолетты, и вышитое серебром платье Снегурочки…
Однако тем вечером я долго не могла уснуть. Меня мучило не то, что уроки на завтра остались несделанными, нет. В голове постоянно крутилась фраза: «Кто туда попадает, обратно уже не выходит». Может быть, действительно так? Кого я знаю, ну, кроме дяди Сени, кто побывал в тюрьме и вышел оттуда? Никого… Значит, из тюрьмы в самом деле никто не возвращается? И, может быть, дядя Сеня действительно оттуда сбежал? В подкоп мне мало верилось, но что, если он убил охранника и переоделся в его форму? А убил не потому, что он убийца, а потому, что иначе он не мог попасть домой, в свою квартиру, дверь в которую была как раз напротив нашей. Мне стало страшно. Зловещий беленый сундук внезапно представился совсем в ином свете — кто туда попадет, тот… пропадет… пропадет… пропадет… — стучало мое сердце. А перед глазами снова и снова вставал безрадостный образ тюрьмы… И внезапно я поняла, что такого ужасного я сегодня увидела — у дома, где томились узники, не было окон! То есть совсем не было. Окна, в моем детском представлении, были глазами зданий. В городе были дома наивные, глазастые, были себе на уме, прищуренные. Были надменные, глупые… А это жуткое сооружение было слепое. Вместо окон по всему фасаду были навешаны какие-то дощатые щиты, как бельма. Это был незрячий безжалостный монстр, пожирающий людей. Они бродят там, внутри, тоже без глаз, слепые, беспомощные… И не выходят, потому что не могут найти выход!
Внезапно меня охватил такой панический ужас, что я босиком выскочила из постели и подбежала к окну, словно боясь, что и на наше окно, пока я гуляла или ужинала, могли навесить дощатый щит, грубо побеленный известкой… Я отодвинула штору, таращась в темноту. Было уже очень поздно — на улице никого не было. Даже фонари уже погасили. Свет излучала только вспыхивающая на фасаде нашего дома бессонная реклама магазина домашних товаров — на ней поочередно зажигались зеленый, синий, красный… Унылый зеленый бросал причудливые блики на тротуар. Когда включился красный и багрово высветилось дерево под окном, паника снова накатила на меня. Я с разбегу влетела в постель, накрылась с головой одеялом, поджала озябшие на полу ноги и задышала часто-часто, успокаиваясь и согреваясь. Я не помню, как уснула и что мне снилось, но утром обеспокоенная бабушка сказала, что ночью я кричала. Она ощупала мне лоб и заглянула в горло. Я чувствовала себя хотя и разбитой, но совершенно здоровой, однако она все равно не велела мне выходить из дома.
— Ничего-ничего… Один день не погуляешь, пересидишь. Это лучше, чем потом проболеешь всю неделю, — непреклонно заявила бабушка. — Иди, закрой дверь.
Я потащилась за ней в коридор, но, когда бабушка вышла на площадку, из соседней двери показался дядя Сеня. Я с силой хлопнула дверью, защелкнула оба замка и даже навесила цепочку, чего обычно никогда не делала. Зубы мои мелко цокали. Если бы бабушка увидела меня в этот момент, то точно бы вызвала врача и осталась дома. Я помню, как мне отчаянно не хотелось оставаться одной тем утром. Пусть бы бабушка была рядом, пусть бы пришел врач, пусть бы мазали горло отвратительным люголем, вкус которого невозможно отбить ничем — ни конфетами, ни даже любимыми апельсинами, которые покупались только тогда, когда я болела.
В квартире было пусто, тихо — но как-то нехорошо тихо… Я на цыпочках обежала все три наши комнаты — гостиную, свою, бабушкину. Что-то меня тревожило. Все было как всегда, и все вещи лежали на своих местах. Пианино у стены было закрыто, на крышке аккуратной стопочкой покоились ноты — это бабушка вчера убиралась, вытирала пыль. Я открыла инструмент, поерзала, устраиваясь удобнее на табурете, поставила неразученный этюд, мягко положила руки на клавиатуру, освобождая кисть, чтобы Клементи был доволен моей игрой. Сбилась раз, потом сбилась второй. В этюде не было ничего трудного. Я снова начала и снова сбилась. У меня было такое впечатление, что сзади кто-то сидит и тяжело смотрит мне в затылок. Я резко повернулась вместе с табуретом — но в комнате, разумеется, не было никого. Никто не мог на меня смотреть — бабушка даже шторы предусмотрительно закрыла, чтобы ничто не мешало мне болеть. Кротко свисала с кресла кистями бабушкина шаль, строго глядели собрания сочинений из шкафа. Зеленый Чехов, синий Пушкин, бордовая, очень редко мной открываемая тяжеленная Большая Советская Энциклопедия…
И вдруг я поняла. Запах! Меня преследовал запах тюрьмы! Я волчком закрутилась по комнате, принюхиваясь ко всему подряд. Бабушкина шаль пахла родным уютом, слегка бабушкиными волосами и духами. Шторы — пылью. Книги — старой бумагой и чем-то тошно-сладковатым. Но запах узилища, в котором пропадали люди, преследовал меня, и я, рыская, как собака, добралась-таки до его источника. В бабушкиной комнате на столе в маленькой вазочке стоял собранный мной букетик, который я весь день протаскала в кармане. Но он тем не менее выжил и воспрянул, расправившись за ночь. Должно быть, бабушка вытащила его из кармана платья, куда я его засунула, и поставила у себя на столе. Гадкие цветочки серо-желто-зеленого цвета пахли тревожно и настойчиво. От этого запаха перед глазами тут же вставало страшное слепое здание тюрьмы…
Осторожно, как будто запах мог перепрыгнуть на меня, я взяла вазочку и вытряхнула омерзительный букетик в мусорное ведро. Но он пах и оттуда! Тогда я оделась и, страдая от того, что нарушаю бабушкин наказ не выходить на улицу, и почему-то поминутно оглядываясь, вынесла ведро на помойку. Я просто должна была от него избавиться.
— Аня! Аня! Portamento![29]Ты меня слышишь? Что с тобой сегодня?
Савицкий прекрасно знал, что происходит с девушкой на сцене и какая буря у нее в душе, почему она то вспыхивает румянцем, то бледнеет до фарфоровой белизны. И отчего не может точно взять ноту, и голос у нее пропадает, а веки прикрываются, стоит ей только взглянуть на его лицо. У него самого сегодня дрожали руки, как у школьника, который первый раз целовался в подъезде с девочкой.
Казалось, за его спиной вся труппа судачит о том, что у режиссера и Ани Белько вспыхнул бурный роман, — отовсюду до его слуха доносились перешептывания, мелькали любопытствующие взгляды. Даже те, кто был уже свободен, не спешили расходиться. Он сердито оглянулся на слишком громкие голоса за спиной и постучал карандашом по столу: