Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жиль обернулся и потерял дар речи: монах держал в руке план, угрожающе потрясая им как оружием.
— Вы что — дали обет молчания? Или не знаете, что сказать? — спросил брат Алехандро. — Даже не знаю, что бы меня удивило больше. Хотя, полагаю, у вас на все готов ответ, не так ли? Но иногда — впрочем, даже чаще, чем кажется, — продолжал он, не дожидаясь, когда Жиль заговорит, — вопросы бывают важнее ответов. Но вы пока не поняли этого, к сожалению… Итак, скажите же мне, сеньор Боссюэ, — произнес монах, приблизившись к Жилю и понизив голос до шепота, — зачем вы явились в наш монастырь?
Внезапно Боссюэ почувствовал, что ему стало страшно. Не потому, что брат Алехандро, судя по всему, раскусил его или по крайней мере совершенно обоснованно стал подозревать. Не это пугало Жиля, а то, что он сам себе не мог с полной уверенностью ответить на вопрос, заданный ему суровым монахом. Боссюэ еще не понимал, до какой степени все в нем перевернулось, но он чувствовал, что был уже не тем человеком, каким покинул Париж всего десять дней назад. Вопрос монаха был намного глубже, чем казалось на первый взгляд, и, очевидно, брат Алехандро сам это понимал.
— Как я вам уже говорил, я пало… — заговорил Жиль, не в силах взглянуть монаху в глаза.
— …паломник, направляющийся в Сантьяго и решивший задержаться в нашем монастыре, чтобы отдохнуть с дороги и обрести душевное умиротворение, — продолжил за него брат Алехандро. — Это мне уже известно. Прекрасно известно… Что ж, вот ваш план, сеньор Боссюэ, — бесстрастным голосом сказал он, протягивая Жилю листок. — И не теряйте его больше. Мало ли в чьи руки он может попасть? Вдруг какой-нибудь злонамеренный человек захочет использовать его в своих темных целях? Вы ведь этого не хотите?
— Нет, — только и смог выдавить Жиль.
Монах сдержанно кивнул, словно говоря «вот и прекрасно», и, повернувшись, направился к двери, находившейся в глубине вестибюля. Прежде чем скрыться за ней, он снова повернулся к Жилю и сказал на прощание:
— Помните мой вопрос, сеньор Боссюэ. Спросите самого себя, что вы делаете в нашем монастыре, и, пожалуйста, когда вы найдете ответ, сообщите его и мне.
Оставшись один, Жиль стоял некоторое время как вкопанный, судорожно стискивая в правой руке листок, пока не пришел в себя. Он опустил глаза и задумчиво посмотрел на план. Потом взглянул на дверь, за которой скрылся брат Алехандро, и сунул листок в карман.
I век, Иерусалим
Празднование Пасхи прошло в Иерусалиме спокойно. Симон Бен Матфий пригласил Леввея остаться на праздник в его доме, и тот охотно согласился: он никогда еще не присутствовал при праздновании еврейской Пасхи. Праздник начинался после захода солнца в день весеннего равноденствия — четырнадцатый день месяца Нисана. Это был великий иудейский праздник, отмечавшийся в честь исхода евреев из Египта — освобождения из египетского плена, после которого Моисей повел еврейский народ через море и пустыню в Землю обетованную.
Празднуя Пасху, евреи благодарили Яхве за чудесное освобождение от многовекового рабства. Египетский фараон Рамсес II упорно не хотел отпускать еврейский народ из плена, и Бог наслал на страну десять казней, последней из которых была смерть всех первенцев в Египте. Тогда плач был по всей земле Египетской. Лишь в иудейские дома не зашел ангел смерти, потому что на них был особый знак: всем евреям Моисей велел заколоть ягненка и помазать его кровью косяки дверей.
Празднование иудейской Пасхи было очень простым, но каждая деталь этого ритуала имела глубокое символическое значение. После пасхальной трапезы в доме Симона все разошлись отдыхать. Леввей долго не мог уснуть, но в конце концов усталость взяла свое: прошлой ночью, в Аримафее, он почти не сомкнул глаз, и поэтому на этот раз спал как убитый и не слышал, как приходил верный Симону член Синедриона, сообщивший, что Иисус был схвачен в Гефсиманском саду и совет собрался, чтобы судить его.
Пока Леввей спал, мучимый кошмарами, Иисус в глубокой скорби молился в Гефсиманском саду. В ту же ночь Учитель был схвачен людьми, приведенными Иудой Искариотом, и ученики Иисуса оставили его. Учителя отвели во дворец главного первосвященника, где над ним был устроен скорый и неправедный суд. Два лжесвидетеля обвинили Иисуса в различных преступлениях против иудейского закона. «Ты ли Христос, Сын Божий?» — спросил тогда Каиафа. Иисус же спокойно ответил: «Ты сказал».
Услышав это, главный первосвященник разодрал свои одежды и в бешенстве несколько раз прокричал: «Богохульство!» Синедрион одобрительно зашумел, и раздались злобные возгласы: «Повинен смерти!» Несмотря на то что на суде над Иисусом присутствовали не более сорока членов Синедриона из семидесяти одного, принятое решение имело силу, поскольку поддержало его более половины совета.
Затем Иисуса привели в комнату с обшарпанными стенами и одним окном, располагавшимся напротив входа. Там самые молодые члены Синедриона и стражники принялись издеваться над Иисусом: они били его кулаками, ногами и палками, плевали на него и насмехались над ним. Учитель вынес все со смирением и твердостью.
Через некоторое время истязатели остановились, чтобы не убить свою жертву раньше времени: его нужно было казнить публично для устрашения других «самозванцев». Оставалось дождаться утра, чтобы отвести Иисуса к Понтию Пилату: только представитель римской власти мог утвердить смертный приговор и привести его в исполнение.
Члены Синедриона не захотели войти во дворец прокуратора, поскольку это, как они полагали, осквернило бы их и лишило бы их права вкусить Пасху. Пилат вынужден был сам выйти к членам совета, чтобы решить дело, с которым они пришли. Когда прокуратор, как всегда, презрительный и угрюмый, спросил, в чем состояло преступление Иисуса, они стали увиливать от прямого ответа. «Если бы он не был преступником, мы бы не привели его к тебе», — говорили они. Пилат, желая поскорее отделаться от иудеев, напомнил членам Синедриона, что религиозная власть была в их руках и они могли наказать преступника по своим законам, хотя, конечно, он прекрасно понимал, что они хотели смерти для Иисуса, а для этого им нужно было одобрение прокуратора.
Первосвященники и старейшины продолжали упорствовать и требовали, чтобы Иисус был распят. Этот жестокий способ казни был принесен в Иудею римлянами, и на этот раз члены Синедриона при всей своей нелюбви ко всему, исходившему от Рима, настойчиво желали последовать римскому обычаю. Видя их упорство, Пилат решил сам допросить обвиняемого. Он вернулся во дворец и велел привести к себе Иисуса. Тот был в жалком состоянии: хромал, лицо его было покрыто гематомами и запекшейся кровью, а одежда — хитон, сотканный его матерью, — была перепачкана. Но несмотря ни на что, взгляд Иисуса по-прежнему не утратил безмятежности и величия.
Когда прокуратор впервые узнал, что некий галилеянин называет себя царем, он забеспокоился, решив, что это руководитель мятежников. Однако осведомители заверили Пилата, что это был кроткий человек, проповедовавший мир и любовь. Такой проповедник, решил тогда прокуратор, не представлял опасности для цезаря, по крайней мере сам по себе. Теперь, когда этот человек стоял перед ним, Пилат спросил у него, действительно ли он богохульствовал и называл себя царем. «Я царь, — ответил Иисус, — но царство мое не от мира сего». Прокуратор счел Учителя безобидным помешанным проповедником и, не найдя за ним никакой вины, пытался убедить членов Синедриона в том, что человек, которого они обвиняли, не заслуживал осуждения. Однако первосвященники и старейшины во главе с Каиафой требовали смерти для Иисуса, и Пилат, не желая идти против могущественного Синедриона, решил уступить.