Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первичную партийную организацию при Союзе польских писателей возглавлял тогда Владислав Махеек, фигура после войны известная. По происхождению крестьянин, в годы оккупации он примыкал к крайне левым и воевал с немцами, а после войны — с антикоммунистической партизанщиной. С самого начала Махеек занимал важные посты в партии и в «аппарате». Говорили также, что он был агентом НКВД. Воистину так. Умер он уже после победы «Солидарности» и до конца оставался неприкасаемым. Писатель по призванию, автор множества романов, главный редактор краковского еженедельника «Жиче литерацке». Заика и горький пьяница.
Сам о том не ведая, Махеек обладал чувством юмора и стал для полонистов и вообще для многих (к ним принадлежит и автор этой книги) неисчерпаемой сокровищницей курьезов польского языка.
Собрания первичной организации проходили обычно вечером, в кабинете председателя, но в отсутствие секретарши. Так повелось, что и летом, и зимой я, Лешек Хердеген и Л. Ф. сидели в дальнем углу, у печки, подальше от председательствующего. Это позволяло нам шепотом перешучиваться. Совсем как в школе.
Сравнение со школой этим не исчерпывается. На собрании соблюдался определенный ритуал, завершалось оно пением «Интернационала». Конечно, стоя. Я никогда не знал, то ли я пою «Gaudeamus igitur» — гимн моей школы, то ли что-то еще. Короче говоря, чувствовал себя глупо. На всякий случай пел тихо, но все же, чтобы другие слышали. Ощущение, что «тут что-то не так», не покидало меня на собрании и какое-то время после него — до следующего раза.
Вскоре атмосфера таинственности, которая связывалась у меня с партией перед вступлением в нее, полностью рассеялась и сменилась бюрократической скукой. Собрания начинались с проверки присутствующих, затем следовало обсуждение административных вопросов. Слегка развлекали компанию «у печки» сообщения «о международном положении», особенно если с информацией выступал не слишком грамотный однопартиец. Партийных тайн, которые прежде так интриговали меня, не было и в помине. А если и были, то совсем на другом уровне. Иногда объявлялась всеобщая мобилизация. Например, когда пресса сообщила, следуя указанию партии, что забой свиней находится под угрозой из-за падения поголовья. Тогда мы, передовой отряд писателей, взяли на себя обязательство написать каждый по рассказу, воспевающему поголовье свиней. И я написал такой рассказ, однако в будущее Собрание сочинений он не вошел.
Рассеялась также атмосфера придуманной мною опасности. Старые знакомые по-прежнему избегали меня, но «пуль реакции» как-то не наблюдалось. Оставалась партия, и я не знал, что с ней делать. Передо мной продолжал маячить образ светлого будущего, хотя и на этот счет появились кое-какие сомнения.
После собрания все испытывали облегчение и потребность в смене настроения, что на языке старых партийцев называлось «пора выпить». Буфетчицы пани Мушка и пани Зофья как всегда были на посту, но, согласно специальному распоряжению, членам Союза писателей крепкие напитки подавать разрешалось. Ходил анекдот о Полевке и Киселе, то есть Киселевском[100]. Полевка был коммунистом, а Кисель — настоящий «анти». Оба любили выпить и вели при этом нескончаемые идеологические дискуссии. Однажды в столовой Кисель обозвал Сталина «х…». Оскорбление его величества, естественно, должно быть наказано. Однако Краков есть Краков: наказать наказали, но не слишком сурово. Постановлением первичной партийной организации Киселю — хотя он в партии, упаси бог, не состоял, — на три месяца был запрещен вход в столовую. Время шло, Полевка регулярно ходил на собрания, но все больше впадал в уныние. В конце концов он не выдержал отсутствия Киселя и, встретив его однажды во дворе, предложил зайти в столовую на рюмашку. «Так ведь мне нельзя», — отвечал Кисель. «Э-э, со мной можно», — сказал Полевка, и вместе они отправились в столовую.
В тот период произошло важное событие — примирение с отцом. После того как я ушел из дома, мое ожесточение постепенно сменилось жалостью к нему; вдобавок я испытывал удовлетворение от того, что справляюсь с жизнью самостоятельно. Жалость была весьма уместна: я застал отца в плохом состоянии. Он продолжал жить вместе с моей сестрой — из-за отсутствия иных возможностей. Наладить их отношения можно было, лишь разделив их. После долгих стараний мне это удалось. С тех пор отец и сестра стали жить врозь.
Весь последний период жизни отца я оставался примерным сыном. Не видел уже смысла мстить ему, да и желания такого не испытывал. До конца его дней я писал ему длинные письма, в том числе и из эмиграции. Приглашал его за границу, отправлял посылки, деликатно заботясь о его здоровье. По мере того как мое положение за границей упрочивалось, у отца появлялось все больше оснований чего-то от меня требовать. Однако он этого не делал. Отец ничего не требовал, а мои подарки принимал с благодарностью.
Особое место в моей жизни занимают две весны: весна 1945 года, когда закончилась война, и весна 1953-го, когда умер Сталин.
Окончание войны не было неожиданным. Падение Третьего рейха начиналось незаметно, потом стало очевидным и завершилось триумфальной победой союзников. Смерть Сталина — напротив. Мощь Советского Союза оставалась нерушимой, и вдруг, в течение нескольких дней, Сталин умирает — и смерть его застала всех врасплох. И та и другая весна дарили надежду на лучшие времена.
Невероятную стремительность моего расставания со Сталиным я объясняю краткостью его «присутствия» в моей жизни, к тому же в сознании оно было неотделимо от тоталитарной системы. Как только система рухнула — известно, что с тоталитарными режимами это происходит быстро, — для вождя не осталось места. Он попросту исчез.
В течение нескольких недель я наблюдал, как люди пробуждаются от наркотического сна и затем бурно радуются — хотя и стараются это скрыть. Первые признаки сбоя я заметил, когда, еще ни о чем не зная, получил задание выехать в Силезию — как обычно, за материалом для статьи. Шатаясь по предприятию, я чувствовал неуловимую, но несомненную перемену в настроении людей — и не мог найти этому объяснения. Вернувшись в Краков узнал, что случилось.
Когда Сталин умер, в Польше началась оргия лицемерия. Я не видел никого, кто бы сожалел, что Сталина уже нет в живых. В последние годы своего правления он допек всех. Даже у ярых приверженцев находились к нему претензии, в которых они признались только после его смерти. И всех объединяло одно — страх перед будущим. Для противников Сталин был извергом, но будущее без него внушало им смутные опасения. Для сторонников он был отцом родным, и будущее без Сталина… Нет, этого они даже представить себе не могли. И тем, и другим нужно было время, чтобы свыкнуться с мыслью о возможном преемнике.
Те, кто ненавидел Сталина, не могли в этом признаться, поскольку любой из окружающих мог оказаться стукачом. Поэтому лицемерили. Те же, кто перед ним преклонялся, наперебой демонстрировали свое отчаяние, стараясь перещеголять друг друга. В результате, Сталина, даже после его смерти, боялись все. Но никто не жалел.
Вся эта история выглядела как трагикомический фарс с Советским Союзом в главной роли. Любой ценой старались помешать широкому распространению известия о смерти вождя народов. Разумеется, безрезультатно. Отсюда все эти опровержения, эти «да, но все же…». Словно некое признание вины: да, мол простите, но Сталин все ж таки умер. В соответствии с жанром Польша наблюдала за событиями с постной миной, тогда как настроение неуклонно поднималось.