Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Каждый. Что хочет.
– Интересно быть экспонатом?
– О-о, – смеется Скерсис, – это зависит от того, интересная ли публика.
Но больше всего ротозеев у хиппового знамени «Мир без границ». Авторы (группа «Волосы») сидели на траве и штопали свои джинсы. Худые, длинноволосые.
«Бар-мицва» Рубашкина, мужчины в талесах, но ближе всех стоит перед Торой тринадцатилетний Шмуэль….
Как хорошо здесь! Ах, как хорошо, что Ольга здесь. Все к лучшему. Он останется при ней. Останется… с тоски повесится… Купит люстру и сожжет картины, когда она будет спать с ребеночком…
По кругу метался вчерашний гулаговец Фима в зеленой вельветке и черной ермолке.
– Господа! Не напирайте! Вы же сами себя обкрадываете. Назад! Назад!
– Как вас зовут? – кричали из толпы.
– Фима.
– Слушай, Фима, а где здесь Яков? Сплошное уродство.
– А вы думали! Страдания, борьба красивы? Идите в Манеж, к академикам, у них все красиво.
– Фима, что я уже не имею права высказаться?
– Алло, в вельветовых штанах! А вы сами художник?
– Где учился Мальберт?
– Ма-рин-берг! – Ефиму жарко. Он устал бегать по кругу. – Семен! Иди, они без тебя не могут.
Он кричал парню в ситцевой полосатой рубашке, злому от жары и гвалта. С ним стояла женщина. За всю жизнь не было у нее такого праздника, как впрочем и у ее сына.
– Мама, у меня уже живот болит объяснять им.
– На, возьми яблоко.
Так, кусая яблоко, он и вошел в круг. Мокрые курчавые волосы падали на лоб.
– Объясните крайнюю картину!
– Это «Рождение Венеры». Теме Боттичелли я придал плотский смысл. Двое возлюбленных парят надо городом, обыденностью и злом. Сама же Венера – вот она. Она не в раковине, как у Боттичелли. Моя Венера – девочка, умывающаяся в тазике. Пожалуйста, в нижнем углу.
Инкорр – японец с репортерской лихостью продрался к полотнам, присел на корточки и телеобъектив направил снизу вверх.
– «Автопортрет с Рембрандтом», – Семен выпятил губы и мясистое лицо стало насмешливым. – Рембрандт, он как луна надо мной. Он с большим бокалом светлого вина. Я ему, как Богу, дал вино. Там золотой цвет, сапфировый. А это я. Я голый, с содранной шкурой, опрокинутый на стол.
Семен исподлобья уставился на инкорра.
– Я хочу сделать заявление.
– Оккэй.
– Сегодня истекает срок моей визы, но я без картин не уеду.
– У вас много покупателей?
– Я не продал ни одной картины. Я нищий. Если у меня отберут визу, я устрою персональную выставку на любой помойке Москвы. Так и запишите: на любой помойке.
– Вы религиозны?
– Нет.
– А вы знаете, как отнесутся к вашим картинам в Израиле?
– Я художник и думаю только о своей живописи.
Ольга родила девочку, и мать Семена привезла их к себе в Медведково.
Вот когда Семен упал в ноги к матери – спрячь Ольгу, пока не улечу.
Маленькая Ида Нудель дала ему на дорогу тысячу рублей.
На проводах родня желала счастья Семену. Ничего не желали ему Ольга и новорожденная, потому что одна себя не помнила, а другая – еще себя не знала. Ах до чего сладко убегать. Это как в сне! Начать все сначала. И еле сдерживая себя, чтобы не заорать на все Медведково, Семен выпил залпом стакан ледяной воды.
В аэропорту Лод журналисты фотографировали недавнего участника Измайловской выставки. «Инженер-геолог-художник» – так озаглавила интервью «Наша страна».
Жара слизала похмелье с оле-хадаш адон Маринберга.
– Дайте мне холст и краски. И я превращу дохлые улицы Беер-Шевы в Лувр.
Министр культуры поднял взгляд с синими наручниками на глазах и каторжно улыбнулся. – Мы можем вам дать чистую бумагу и цветные карандаши.
«Меня обманули. Я в западне! Здесь кроме скорпионов и солдат с автоматами нет ничего. Чтоб эта Ида сдохла там на своей проклятой Горке!» – написал он в Россию.
И вот уже мама Семена на Горке.
– Где Ида? Ида-а! Чтоб ты сдохла!
Старуху принимали за сумасшедшую и щадили.
А между тем, новорожденная росла, набирала вес и когда ей давали бутылочку с соской, улыбалась, отталкивалась ножками от неба.
Веня Грушко – студент МИФИ, Веня Богомольный – продавец книг, Гарик Авигдоров – таксист, Сеня Андурский – чертежник. Сиротами алии их называли, потому что их родители улетели в Израиль. Володю Вагнера выгнали из Плешки, из музыкальной школы изгнали Витю Эскина, уволили с работы Леву Годлина. Слетелись голуби в заснеженный день на Пролетарку. На Пролетарке звенели трамваи, кричали песни, и лаяли собаки.
Илья Эссас выучил иврит и арамейский, чтобы читать Тору с комментариями.
– Твой отец был раввин Малаховской синагоги?
– Отец мой был габай, – сказал Богомольный. – Он научил меня пить пейсаховку и закусывать мацой.
– Немало для смысла жизни.
– А смысл моей жизни, – удивился Веня Грушко, – закатанные джинсы, белый пиджак, белые туфли, копна пшеницы под кипой?
– Твои предки, – серьезно сказал Илья, – заключили Завет со Всевышним служить ему.
Грушко захохотал.
– Мой предок, секретарь райкома партии, сгноил дюжину раввинов.
Илья покраснел, вот-вот взорвется.
– Я имел ввиду тех, кто стоял у подножья горы Синай, – сказал он. – Они поклялись служить Всевышнему.
– Мы свое отслужили. – сказал демобилизованный Гарик, примирительно улыбаясь.
– Да, – сказал Илья, – один ноль, но не в вашу пользу. Эта служба не объединила вас с еврейством. Вы, как младенцы, взятые в плен, вы…
Краснобородый Эссас засунул руки в карманы брюк, плечи развернуты назад.
– Нельзя ли ближе к делу, ребе?
– Так, – сказал Илья. – Я принес десять книг «Хумаш». Призываю разориться на тридцать рублей и приобрести.
Илья достал из нагрудного кармана листок.
– Мы начинаем перед Пейсах. Многие начинали в такое время и им сопутствовала удача.
– Илья, – прервал его Авигдор Эскин, – тебе на Тору упал листок.
– В данном случае, – Илья снял шпаргалку с книги, – я рассматриваю Хумаш как учебник, поэтому… но вообще…
И уже окрепшим голосом продолжал:
– По-разному учатся хасиды и митнагдим, то есть противостоящие. Здесь, я знаю, присутствуют потомки хасидов.