Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Черт возьми, он никогда не принадлежал к тем, кто при всяком удобном случае клянет «юбочное войско» и твердит, что бабам место не в подполье, а в хате у печи, но, по совести, не раз предпочел бы обойтись без помощи женщин, хоть порой это было просто невозможно, — к наиболее тягостным эпизодам Адриановой подпольной жизни относилось прощание с Нусей, его многолетней связной, ее опухшее красное лицо, ее рот, что то и дело угрожающе кривился, высвобождая потоком безудержные, как рвота, рыдания — и то, что она ему тогда говорила, а он тупо молчал, потому что нечего ему было сказать… Конечно, он предполагал, что нравился Нусе, — но, бог ты мой, он ведь вообще нравился девушкам: еще в гимназии его до печенок допекло выслушивать от них, как он похож на Кларка Гейбла, потому что из-за этого ребята из «Юнацтва» относились к нему с насмешливым пренебрежением, и тем настойчивее ему приходилось завоевывать у них уважение к себе как к равному, а затем и лучшему — сцепив зубы, бросаясь туда, где было опаснее всего, и отовсюду выходя победителем: Нусину жеманно-кокетливую, «котеночью» манеру поведения он долгое время списывал на ее консервативное польское воспитание («кобецосць пшеде вшистким!») и на «флиртярську» — а попросту, очень женственную, натуру, и только во время той последней сцены — долго от нее камень на душе оставался! — впервые подумал, что женщина, пожалуй, вообще не способна жертвовать собой за идею — за чистую, selbststandige идею, за идею как таковую, — а лишь за ту, что воплощается для нее в любимом человеке — муже, сыне, отце — хоть живом, хоть мертвом… Ведь и Гельца — притом, конечно, что Гельца была совершенно особенная, это само собой разумелось — но ведь и Гельца примчалась в сорок первом из Швейцарии домой, строить Украину, точно так, как ее папа, старый Довган, — в ноябре восемнадцатого, когда оставил семью в Вене и от самого Кракова добирался до Львова чуть ли не пешком, чтоб успеть уже только к последним боям — за Почтамт. И всю жизнь потом страдал из-за своего опоздания — можно было подумать, что наши тогда не удержали Львов не потому, что полякам пришло подкрепление, а потому, что на боевой линии не было доктора Довгана, которого даже австрияки в свое время не мобилизовали из-за плоскостопия… Двадцать три года спустя Гельца также не успела на наилучшую часть — на Акт Независимости 30 июня, — зато успела на все остальное — на все, что пришло потом и незнамо когда теперь окончится. Так что за своего отца, которого она всегда обожала, Гельца, считай, все взяла сполна…
Женщины!.. Хотя, вынужден был признать, в деле все они, те, с которыми ему доводилось работать, оставались до конца верными и непоколебимыми. Да, менее склонные к риску, по сравнению с мужиками, — это правда: не лезли на рожон без надобности, из одного лишь азарта. Но чисто интуитивно он доверял им больше, чем мужчинам, — так, словно их самоотдача делу только скреплялась самоотдачей ради мужчины, которого любили и которым гордились, — и скреплялась уже намертво, словно цементом наивысшего качества. Адриан вообще-то не особо приветствовал, когда товарищи обручались или женились: считал, что сейчас не время. Однако нельзя было отрицать, что женатые сражались как будто с удвоенной силой. Словно их жены подпитывали их дополнительной энергией. Как аккумуляторы.
Эта Рахель — есть ли у нее где-нибудь жених или муж?.. Почему она вообще не легализовалась, как это сделали почти все евреи из УПА тотчас после войны, когда мы переходили в подполье?.. Та первая волна легализовавшихся, правда, чуть ли не целиком отправилась в Сибирь, отблагодарили их большевики за то, что помогли разбить немцев! — следующие были уже осторожней, предпочитали фальшивые документы и переход на польскую сторону, откуда можно было добраться до Палестины; только про одного врача из евреев, Моисея, Адриан слышал, что тот отказался уезжать и недавно погиб где-то под Львовом во время облавы — подорвав себя гранатой, когда окружили… Адриан смотрел на непроницаемую спину Рахели и чувствовал, как его обволакивает какая-то странная жалость к ней — как к потерявшемуся ребенку. Про украинок в подполье так не думал никогда, было само собой понятно, что наши девчата наравне с мужчинами сражаются и терпят лишения ради одного и того же святого дела, а эта евреечка тут ради чего?.. «Иди, Галя, с нами, с нами, козаками, будет тебе лучше, чем у родной мамы…» Когда-то давно они пели эту песню на студенческой вечеринке, и Юзьо-филолог уверял, просто-таки божился «на цалего», будто в первоначальной версии должна была быть не Галя, а Хая, «шинкарочка молодая», — и что только позже устная традиция переделала необычное имя в фонетически сходное «свое», знакомое… «привязали Хаю к сосне косами…». Обманули, забрали с собой — а потом привязали в лесу к сосне и «подпалили сосну от самого низу». И она кричала, и никто не слышал. Как та учительница, украинка, которую советские партизаны-«медведевцы» привязали за ноги к двум наклоненным березам, а потом березы отпустили, — говорили, правда, что кто-то все-таки не выдержал и выстрелил ей, уже полуразорванной, в голову…
«Кто в гае ночует, пусть мой голос чует…» Какая на самом деле страшная песня — трещат деревья, и ты кричишь о помощи, а я ничем не могу тебе помочь, девонька: только позаботиться о том, чтоб у тебя всегда была граната на поясе, только научить тебя выдергивать чеку зубами, когда ТЕ скрутят тебе за спиной руки, — прежде, чем они догадаются взять тебе голову в захват… «Ой ты, Хая, Хая молодая…» Нет, все же плохо так звучит — «Хая», «Гая» — не пение, а одышка какая-то получатся: ха…га…гаю-гай, зелен размай… В груди у меня посвистывает, что ли… Разумеется, Галя лучше…
В конечном итоге Адриан, незаметно для себя, заснул — и ему приснился Роман. Такой же, как был, в самодельной форме и с «эмпешкой» на плече. Будто бы он, Адриан, снова шел за ним по лесу, след в след, только лес был какой-то неузнаваемый, свежеумытый и пронизанный солнцем, как тот гай-зелен-размай в песне, и Роман будто бы что-то говорил, но Адриан, вопреки всем стараниям, не смог разобрать ни слова. Потом Роман остановился и вполне отчетливо произнес: «Вот здесь я живу»; Адриан огляделся — и увидел тесную и темную колыбу, или скорее хату, в которой, кроме образов на стенах и большого стола посредине (Роман каким-то образом оказался по другую его сторону — не подступиться), ничего больше не было. «А где твоя семья?» — спросил Адриан, прикидывая, что для какой бы то ни было семьи эта хата определенно будет маловата. «Скоро придут», — уклончиво ответил сдержанный по своему обыкновению Роман, — «Скоро все придут». И попросил: «Зажги мне свечку». Адриан удивился: почему он сам не может зажечь, ведь Роман не еврей, а сейчас не суббота?.. Впрочем, никакой свечки на столе не было. От того сна он проснулся с неприятным осадком какого-то невыполненного долга — но в то же время впервые чувствуя себя нормально выспавшимся и отдохнувшим, даже обрадовался: тело снова возвращалось к нему, и эта чисто животная радость заглушила странное впечатление от просьбы Романа. Хорошо, что так вышло; как всегда, ему повезло. В тот день дополнительная толика силы была как раз кстати.
В тот день умер Явор.
Адриан впервые видел, как человек умирает не в бою; почему-то это оказалось куда тяжелее. Явора должны были забрать в лесничество на операцию — отнять гниющую ногу, но операции он не дождался. Когда проснулся, чувствовал себя на удивление хорошо, даже сел на топчане и улыбнулся, был в здравом сознании. Пришел Орко и говорил ему что-то подбадривающее. Рахель подготавливала здесь же, в крыивке, инструменты для операции — возвращаясь из уборной, Адриан остановился возле примуса и с голодным интересом выздоравливающего уставился на продолговатую, с низкими стенками, металлическую посудину, под которой клокотало пламя: вода в посудине колыхалась, и со дна на поверхность поднимались все более частые искорки пузырьков, обкипая вдоль по контуру загадочные металлические щипчики — немного похожие формой на те, что подавали когда-то в доме профессора Довгана за столом к спарже… Адриана поразило это непривычное сочетание воды и металла: он знал, как вскипает вода вокруг пуль и осколков, как они шипят, падая в реку, — а здесь, наоборот, вода нагревала собой металл, который был холодным, нагревала постепенно, неагрессивно, исподволь, и в этом проступала какая-то удивительная гармония, словно в музыкальном опусе, — стоял и не мог отвести глаз. Эта картинка надолго потом впечаталась ему в память — так же, как никогда перед тем не слышанное слово «пиемия». «Пиемия», псевдо смерти; одно из многих, у нее имеющихся, и она меняет их по своей воле, когда захочет. Смерть: великая конспираторша, вот она кто. Столько усилий прилагается, чтоб ее разоблачить, а потом оказывается, что уже поздно.