Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толстая усатая врачиха тяжело дышит мне в лицо и отрывисто спрашивает, почему не вызывали раньше, ведь он должен был жаловаться на боль. Он не жаловался, правдиво отвечаю я, белая дверь с красной полосой захлопывается, остаюсь одна, просто сижу.
* * *
от кого: [email protected]
кому: [email protected]
тема: Лучше поздно, говоришь, чем еще позднее? — 2
Любовь моя, я отдал бы многое — чтобы у тебя не было повода упрекать меня во лжи. Но.
Все мои рассказы про меня и Таню были… Все мои рассказы были ущербными, искалеченными жесткой цензурой. Да что там — лживыми. За исключением, может быть, воспоминаний о совсем уже далеком детстве, когда у нас еще ничего не началось. Непросто все это выкладывать, непросто начинать, непросто продолжать. Тяжело, очень тяжело, очень больно. Еще и потому, что ты тоже — ты тоже ее любил. Мы никогда про это не говорили. А жаль. Я теперь понимаю, что был неправ, избегая этой темы. Наверное, мы с тобой так и не оправились после ее гибели. Неправда, что разбитое сердце не может работать. Вполне себе может, да?
Я осознал свою «неодинаковость» с другими мальчиками очень рано, десяти или одиннадцати лет, точно не помню. Огромное чувство вины, не проходящая тревога, беспокойство, непонимание — что со мной? Что не так? Почему все «нормальные пацаны» (да, нельзя было говорить: «мальчики», это было по-бабьи, все уважающие себя мальчики именовались «нормальные пацаны», без вариантов) в классе носятся вокруг Маринки Коршуновой, обладательницы самой заметной под форменным платьем груди? Почему надо подкарауливать ее в школьной тесной раздевалке, по-звериному пахнущей мокрой одеждой, и «зажимать» в углу, занавешиваясь грудами советских тусклых пальто с воротниками искусственного меха? Почему надо с восторгом выслушивать явное вранье толстого Борьки Фишмана насчет его якобы ночи любви со взрослой соседкой — опытной девицей четырнадцати лет?
Десять лет спустя уже можно было прочитать в газетке «Спид-инфо» — пусть в безобразной и дешевой, но реально существующей! — какую-нибудь душеспасительную статью с названием: «Да, я действительно — гомосексуалист», «Мой муж — голубой» или «Один раз — не пидарас», ну или еще что-то такое. А мы с Маринкой Коршуновой и «пацанами» вынуждены были выплывать сами, отплевываясь и загребая, как умели. Я умел плохо.
С Шамилем я познакомился в библиотеке, в читальном зале. («У вас презервативы есть?» — «Да, есть!» — «Странно, это же библиотека».) Я читал тогда в «Иностранной литературе» Жоржа Амаду с его «Терезой Батистой, уставшей воевать» и был очень увлечен. Я погружаюсь в книгу полностью и целиком, можно подвешивать меня на дыбе вверх ногами — я это замечу только в какой-то самый критический момент (разлома костей?). Вот и в тот день я обратил внимание на происходящее только из-за неуместного в тишине вскрика библиотекарши — уютной женщины с приятной улыбкой. Оказывается, ее напугал местный сумасшедший — эксгибиционист Колька, отмастурбировав ей прямо на открытый картонный формуляр. Сбежались, как потревоженные упитанные куры, библиотекаршины коллеги, пожилые женщины в темных кофтах и седеющих буклях, беспомощно причитая. Эксгибиционист Колька стоял и бессмысленно улыбался. Шамиль выбрал безошибочную тактику: сопроводил довольного с толком проведенным вечером Кольку к выходу, захлопнул за ним дверь, вернулся в читальный зал, выбросил поруганный формуляр и спокойно сказал библиотекарше, уютной женщине: «А если вы помоете руки с мылом и попьете сладкого чаю — то станет гораздо легче, честное слово».
Я был восхищен его находчивостью, смелостью, невозмутимостью, уверенностью в себе… Я — замученный необозначенными комплексам, безрезультатным и мучительным онанизмом, мрачный подросток — был несказанно далек от него. Я засматривался в его глаза, темно-карие и необычно приподнятые к вискам — много позже я узнаю, что такая форма называется миндалевидной. Я удивлялся его бровям — они казались выписанными тонким перышком на гладком и смуглом красивом лице. Я хотел бы нарисовать их сам. Я любовался его гибкой фигурой, расправленными плечами, ладно сидящими тесными голубыми джинсами, фирменной синей футболкой. Мне захотелось взять его темноватую на фоне моей бледной руку и просто подержать. Несколько минут. Да что там минут — секунд. Было интересно — теплая она или холодная. Я почувствовал, что это будет — щемяще прекрасно, просто прикоснуться к нему.
Из библиотеки мы вышли вместе. Я нерешительно восхищался новым великолепным знакомцем. Шамиль был естественен, оживлен. Мою робкую дружбу он великодушно принял. Шамиль интересовался историей кораблестроения, надо ли говорить, что и я немедленно заинтересовался ею… Шамиль похвалил мои рисунки, так, карандашная мазня, карикатуры на товарищей по классу — и я сам взглянул на них с новым уважением — надо же, они удостоились похвалы моего друга.
Я был очарован. Желание взять его за руку не угасало. Напротив, оно росло и росло и уже грозило перерасти лично меня, по-хозяйски заполнив и с громким чавканьем поглотив. Шамиль взял меня за руку сам. Пальцы его были длинными, ногти — идеально овальными. Рука Шамиля оказалась горячей, очень горячей. Это ядерный взрыв. Мгновенная смерть мозга. Разрыв аорты. В этот же момент я кончил. Через какое-то время, снова обретя способность хоть как-то воспринимать действительность, я услышал голос Шамиля. Он говорил. Он рассказывал мне про меня.
Я рассказал про себя Тане. Я улыбался. Даже иногда смеялся в голос. Не мог успокоиться. Я был — счастлив. Я был в кромешном раю. Таня плакала. Не могла успокоиться. Она была — несчастна. Она была в кромешном аду. Она просила, умоляла — не губить себя. Таня считала, что не может быть ничего стыднее, отвратительнее и непотребнее. Таня была — моя сестра. Она любила меня — больше всего на свете. Я тоже ее любил. Больше всего на свете. Я не провел ни дня без нее. В детстве я думал, что мы вообще— одно существо в двух лицах. Таня поставила себе целью — меня спасти, любой ценой. Четырнадцатилетняя замкнутая девочка, произносящая иногда не более десятка слов в день. Через два дня Таня забралась ко мне в постель. Таня забралась ко мне в постель, она пахла ванилью, она дрожала, она обняла меня, она сказала: пусть это лучше буду я.
У нас есть все, что нужно для двоих, говорила она, прижималась раскрытыми мягкими губами к моему горлу, потом к моему рту, наша слюна смешивалась, мы были как матрешки с нарисованными лицами, одна в другой и плотно закрыть.
В библиотеку я больше не ходил, Таня уговорила бабушку изрядно потратиться и оформить на следующий год подписку на «Иностранку» и «Новый мир», так что страсть к чтению я мог удовлетворять дома. С Шамилем я больше не встречался.
Укладывались спать мы как положено братьям-сестрам, в разных комнатках, в моей — детали от новейшей модельки самолета, Большая медицинская энциклопедия в десятках томов, в Таниной — ящичек с бисером, стопки книг, скрипка и игольница-ежик. Через полчаса сестра уже лежала рядом, жарко дыша мне куда-то за ухо, и вот оно — существо, перепутанные руки-ноги, две головы, крепко сцеплены, не разорвешь.
«Знаю, на место цепей крепостных, Люди придумали много других»[25].