Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только в тот миг Василиса не увидела ничего. Вернее, не поняла она в тот миг, что такое произошло непонятное и нелепое с ее хулиганистым работодателем. Он вдруг изо всех сил отлетел чудным каким-то рикошетом прямиком в гору вымытых ею до блеска тарелок, врылся в их мокрую сердцевину головой, и они посыпались на него дружно и весело, одна за одной, и так же весело начали разбиваться о кафельный пол моечной, обдавая фаянсовыми белыми брызгами и Сергунчика, и ее, и совершенно разъяренного Сашу, снова уже протянувшего было руку к несчастному Сергунчику. И не успела она броситься навстречу, чтобы повиснуть на этой его руке, как сама отлетела к стене и больно ударилась об нее затылком – двое дюжих охранников таким образом приступили к своим прямым обязанностям и принялись расчищать путь к пострадавшему хозяину. Он за это им зарплату платит в конце концов. Но Саша-таки успел еще раз дотянуться кулаком до второго Сергунчикова глаза…
Руди был зол. Руди был не просто зол, он был гневен катастрофически. Она его никогда, никогда таким не видела… Жирненькие, поросшие седым волосом и свисающие, как у хомячка, щечки его тряслись, редкие, обычно аккуратно припомаженные волосы стояли над головой легким наэлектризованным ежиком. Он что-то говорил и говорил ей гневливо и торопливо, путая немецкие слова с редкими русскими, и потрясал над головой каким-то письмом – Алла ничего не слышала. Вернее, слышала, конечно, только не доходило до нее смысла этих слов. О какой-то фрау Марине он толкует, и бьет ладонью прямо по этому письму… Какая такая фрау Марина, господи… Не знает она никакой такой фрау Марины… Она сидела, вся обмякнув, на низком круглом пуфике, свесив рыжие волосы на лицо, и дрожала от ужаса. Не Руди она боялась скорее, а самой вот этой ситуации. Именно так она ее и рисовала в воображении, именно так эта ситуация к ней и приходила в ночных кошмарах…
А потом ей вдруг стало как-то все равно. Пусть Руди кричит, пусть гневается. Наверное, организм просто устал и решил таким образом отключиться от происходящего. Ну, открылась наконец ее тайна, ну и что… И в следующий момент накатило волной уже и не равнодушие, а некоторое даже облегчение. Так бывает, когда ждешь плохого, долго его боишься и долго к нему готовишься, а когда оно наконец наступает, плохое это, вздыхаешь вдруг весело – вроде как и слава богу, и хорошо… Хотя чего уж тут хорошего, если честно…
Алла вздохнула легко, откинула назад волосы и улыбнулась что-то разъяренно лепечущему ей Руди, и, перебив его, громко и звонко произнесла:
– Да! Да! У меня есть двое детей, Руди! Да, я тебе не сказала, потому что боялась тебя! Боялась, что прогонишь из своего благополучного рая в мой некрасивый и нищий русский быт, потому что жить в таком быту я не привыкла! И не умела никогда! И не смей, не смей кричать на меня! Да! Обманула, и что?
Она говорила с каждым словом все звонче, и улыбалась все шире, и даже встала с мягкой банкетки, и распрямилась во весь рост, не удосужившись при этом запахнуть поприличнее полы шикарного своего пеньюара. А что, пусть видит, какие прелести теряет…
– Так что можешь купить мне теперь билет на самолет и отправить обратно! И нечего на меня кричать попусту!
Взмахнув шикарной гривой золотых волос, она гордо вышла из гостиной и с размаху уселась на кровать в красивой их спальне, и тут же прежняя решительность покинула ее. Господи, а что же дальше-то будет… Она уже так привыкла и к дому этому благополучно-сытому, и к Руди привыкла, и к городу этому привыкла, и даже к страданиям своим ностальгически-семейным привыкла…
– Альхен…
Она вздрогнула, обернувшись на прозвучавший сзади его голос. И вдруг стала слушать, что он ей говорит торопливо и уже не так раздраженно, и стала понимать наконец, за что Руди так сильно на нее гневается. С трудом, правда, стала понимать, еще не веря окончательно своему счастью… Нет, такого не может быть… Руди-то, оказывается, оскорблялся не из-за обмана ее как такового, он на нее как на мать плохую оскорблялся, разочаровывался даже, черт возьми. Вон лепечет как укоризненно, что она детей своих бросила, что нельзя быть такой плохой матерью, надо хорошей матерью быть… И что зря она так его испугалась и не поверила сразу в его мужскую порядочность, наврав ему про свою бездетность – именно это обстоятельство его и оскорбило более всего. И опять какую-то фрау Марину благодарит. Откуда она только и взялась, эта самая фрау? С неба упала, что ли? Да и неважно это, в общем…
– Руди, подожди… Я не поняла… Так ты что, не против моих детей?
– О майн готт! Какая глупая русская женщина!
Руди снова схватился за голову и даже присел от отчаяния на корточки, что у него плохо совсем получилось – аккуратненько-пивной немецкий животик помешал. И что для этой глупой русской женщины только не сделаешь – и на корточки присядешь, и с детьми ее смиришься, хоть сколько их там будет, этих ее детей, хоть двое, хоть трое, хоть целый косой десяток…
– И что, Руди, им можно будет сюда приехать, да? – на всякий случай, не веря своему счастью, снова переспросила Алла. – И они могут тут жить с нами, да? Правда?
Руди, почему-то вдруг сникнув, обошел медленно вокруг их огромной супружеской кровати, присел рядом с Аллой и ткнулся совсем по-детски в ее плечо, и обхватил ее горячими и цепкими руками. И заплакал. И забормотал сквозь пробившие его слезы о том, что у него никогда не было своих детей, и быть их не могло по причине перенесенного в детстве какого-то там заболевания, и что он всегда страдал и жутко комплексовал по этому поводу, и долго не женился по этой же самой причине, и что он постарается полюбить ее детей, и что он почти уже их любит, как любит ее, глупую и красивую русскую женщину… А его никто, никто никогда не полюбит, потому что он смешон и некрасив, потому что он только и может позволить впустить в свою жизнь вот это – купить доброе к себе расположение, а на любовь он и не рассчитывает вовсе… Алла слушала его удивленно и растерянно, и с трудом доходила до нее эта горькая мужицкая правда, и что-то вдруг оборвалось у нее в сердце и прокатилось по желудку жалостливо-щекочущим шариком, и заставило спазмом сжаться горло. Она обняла его голову и прижала к груди совсем по-матерински, и ласково гладила, и целовала в лысеющую маковку, и покачивала его в своих руках, как ребенка, и была в этот момент бесконечно, просто бесконечно счастлива…
А потом она полночи подряд рассказывала ему о своих детях, Василисе и Петечке, и какие они умненькие и красивые, добрые и воспитанные, и знают языки, и немецким тоже неплохо владеют, и хвасталась Петечкиным фигурным катанием, и Василисиным твердым мужским характером и необыкновенными способностями в учебе… Она говорила и говорила взахлеб, и никак не могла остановиться. Впрочем, Руди и не пытался ее остановить. Он лежал и любовался ею, ее жестами, счастливым смехом, горящими зеленым огнем большими глазами. Не стал он ей рассказывать той правды об ужасном положении ее детей, которую вычитал из письма неведомой ему фрау Марины. Зачем? Она так счастлива сейчас… Он просто лежал, закинув руки за голову, и слушал ее с блаженной улыбкой, и уже прикидывал в уме со свойственной ему немецкой рассудительностью, что надо бы продать этот дом и купить другой, побольше, что деньги за обучение дочери Альхен в Сорбонне он заплатит сразу, за несколько лет вперед, потому что так выгоднее, пожалуй… Насчет Сорбонны у него даже и сомнений не возникло – тут он с Альхен был совершенно согласен. Если уж давать образование девочке, то только хорошее, самое лучшее, потому что только все самое лучшее впоследствии полностью окупается… А Питер будет жить здесь, с ними. Питер будет учиться в самом хорошем и дорогом лицее, он завтра же постарается изучить всю эту информацию о находящихся в городе самых лучших учебных заведениях… А больную свекровь Альхен ему придется взять на содержание, он будет посылать ей в Россию каждый месяц необходимую сумму на сиделку…