Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но он не отзывается на мои слова согласием. Съежившись на деревянной скамеечке, Леннарт оцепенело смотрит в какую-то точку и молчит. Я начинаю подозревать, что ему сейчас вовсе не так уж хорошо пишется.
— Это пройдет, — я знаю, о чем говорю. — У всех случается период, когда не можешь родить ни строчки.
— Слишком долго, — уныло отзывается он, и даже его светлые волосы обвисают жалкими прядками.
Я спрашиваю его, как пациента:
— Сколько вы уже не пишете?
— Года два.
Это действительно много. За это время в душе могло и пересохнуть то скрытое от других русло, которым текут стихи, беря свое начало из ниоткуда. Но Леннарту я не должна этого говорить, укрепляя тем самым его страх. Мне нужно попытаться вселить в него надежду… Хотя с какой стати именно я должна заниматься этим? Наверное, это взгляд на воображаемую с детства картину «Очень одинокий петух» в комнате Карлсона, которую только что покинул наш поезд, отзывается такой жалостью в сердце, которая требует немедленно согреть чье-то одиночество. Леннарт ближе других. Сейчас во всех смыслах.
— Знаешь, Леннарт, — говорю я, не пытаясь заглянуть в его лицо, чтобы не смутить его, ведь мне нужно, чтобы он услышал, — я ведь тоже пережила время, точнее, безвременье, когда ничего не писала. Кажется, вообще не жила, И мне казалось, что это никогда не кончится. Что уже все, понимаешь? Такое холодное отчаяние, от которого не бесишься, не лезешь на стену, а тихо умираешь. И я ничего не имела против, мне даже хотелось умереть. Ведь все, что составляло мою жизнь, осталось в прошлом. Какой смысл просыпаться каждое утро, если тебя ничего не ждет, правда? Наверное, я не вскрыла себе вены только потому, что мне и об этом не хотелось думать. Вообще ни о чем. Так тянулось и тянулось… А потом было слово… Вначале всего одно. Но оно потянуло за собой другое, потом следующее. И они потихоньку расшевелили меня, хотя казались совсем слабенькими. И ко мне снова вернулась эта безумная радость, которую только вдохновение и дарит! Ну, еще любовь… Но о ней и речи нет.
— Почему? — наконец решился прервать Леннарт.
— Потому что его нет.
Я отвечаю намерено жестко, будто одной фразой хочу расставить все точки над «i», хотя Леннарт и не предпринимает попыток подобраться ко мне ближе положенного.
— Ты не видишь его или его действительно нет?
— Он умер.
Я никогда не научусь произносить это, как просто слова. Как любые другие… Потому что ни одни не даются мне так болезненно. Ты умер… Как это может охватить разум?! Ты был для меня целым миром, что осталось вообще, если тебя нет? Иногда спохватываюсь: чем живу? Как? И живу ли вообще? Пишущая сомнамбула. С упорством мальчика с деревянной головой ищущая заветную дверцу в ту реальность, где теперь мой настоящий мир. Сколько лет мне понадобится, чтобы отыскать ее? Когда мчусь ночью по МКАД, не ее ли пытаюсь разглядеть в темноте и проскочить в оставшуюся щелку? Когда напиваюсь до умопомрачения и отправляюсь с первым попавшимся, не надеюсь ли, что это мой последний путь? Но мне не везет: никто не хочет переправить меня к тебе…
Не сразу замечаю, что мы перешли с этим грустным шведом на «ты». Потом воспринимаю это как данность, менять которую уже нет смысла. И лишь спустя время, когда вспоминаю тот разговор, понимаю, почему это произошло. Для литераторов вроде нас с Леннартом нет темы более интимной, чем творческая импотенция. Поговорив об этом, мы сближаемся больше, чем если бы провели ночь в одной постели.
Мы так заговорились, что проехали комнату Рони, ради которой я, собственно, и отправилась в этот музей. Очнулись мы, только прибыв на виллу, где живет с друзьями Пеппи Длинныйчулок.
— Я хочу иметь большой дом, — делится со мной Леннарт, оглядывая сказочный домик. — И собрать всех друзей. Их мало. Два-три.
Он вдруг оборачивается ко мне и смотрит в глаза:
— Ты приехала бы ко мне?
Оттого, что мы стоим так близко друг к другу, то телесное волнение, которое однажды уже дало себя знать, возникает вновь, и я замираю, охваченная этим пронзительным ощущением. Я почти не соображаю, что говорю, когда шепчу ему:
— Приехала бы…
Теперь скорее скатиться по желобу, ведущему из виллы, пробежать мимо встречающей внизу Пеппи, выскочить во дворик музея, отбежать подальше от этого царства детей, которым до всего есть дело, и, укрывшись за первым же деревом, впиться в губы друг друга с такой жадностью, словно это последний поцелуй в жизни. Меньше всего я сейчас думаю о том: зачем и почему… Как писал покойный Илья Кормильцев, за выздоровление которого я поставила самую большую свечу из всех возможных (не помогло…): «Ты — моя женщина, я — твой мужчина. Если надо причину, то это причина». Все просто до тошноты. Не о любви ведь речь, и не нужно усложнять.
— Я хочу тебя, — шепчет Леннарт, хотя этого можно было и не говорить. — Как только увидел…
Мне нечего ответить ему. Слова, которые подбираешь, чтобы выразить желание, всегда оказываются глуповатыми, а это не по мне. В такие минуты уместен только язык тела, который тоже неплохо мне знаком. И я без слов говорю Леннарту, что готова принять его желание, и поделиться своим, и раствориться в их смешении. У него мутится взгляд, наверное, он давно не был близок с женщиной, особенно так — без многодневной прелюдии, которая только изводит обоих, уже точно знающих, что рано или поздно будут близки. У нас нет времени тянуть кота за хвост, я здесь всего на четыре дня.
На миг оторвавшись, глядя на него ближе некуда, я внезапно понимаю, кого мне все время напоминал Леннарт: он немного похож на мужа моей сестры, Егора. Хотя с ним я никогда не была так — лицом к лицу. Но та же форма носа, тот же разрез глаз, и в них та же голубизна! Если ребенок окажется похож на него, это будет просто подарком судьбы для них обоих. Никаких вопросов со стороны, ни малейших подозрений.
Мысль о ребенке меня саму застигает врасплох, и уж конечно, я не собираюсь делиться ею с моим шведом. Моя неизбежная связь с ним уже мне самой кажется кровосмешением, но от этого желание только вскипает. Привкус порочности заставляет сердце биться еще быстрее, будто я и впрямь украдкой ворую у сестры любовь ее мужа. Случалось, Егор поглядывал на меня так, что я замирала вопросительным знаком: «Что?» Он ни разу не ответил.
Но все, что происходит со мной сейчас и вспоминается, не мешает наблюдателю, который всегда бодрствует во мне и во всех ситуациях отмечает и запоминает нюансы, которые могут понадобиться в работе, наскоро высчитать вероятность зачатия. Она сейчас так высока, что мне самой становится страшно, будто я уже забеременела от этого поцелуя, и нет пути назад. Но это вместе с тем и раззадоривает меня, волнуя привкусом приключения, какого еще не было в моей жизни. Сам того не зная, Леннарт подсаживает меня на корабль, пускающийся в открытое море. И на нем из команды только я одна…
На мысль о плаванье в открытом море меня, наверное, наводит вид знаменитого корабля-музея «Ваза», мимо которого мы пробегаем, взявшись за руки, подгоняемые нетерпением укрыться в моем номере. Зинаида Александровна охотно оставит нас с Леннартом на часок, она обожает случайные вспышки страсти. Перед сном я надеюсь вытянуть из нее рассказ о том моменте в ее жизни, который она упомянула, когда сказала, что был период, когда ей стали одинаково безразличны и театр, и дети. Что вошло тогда в ее душу, вытеснив все любимое? Новый мужчина? Первая женщина? В мире богемы ничему не приходится удивляться.