Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все то, что в этих странах еще сохранялось, главным образом в общем сознании, было выражено прежде всего в словах theodisk, Deutsch, Dietsch, что, собственно, едва ли можно считать обозначением народа. Скорее всего, это было ставшее именем собственным местоимение в первом лице множественного числа: мы и наши, как это еще встречалось в нидерландской народной речи XVII в.
Возродили слово и понятие германский немецкие гуманисты около 1500 г. под сильным влиянием сочинения Тацита Germania, вновь ставшего широко известным незадолго до этого времени. В характерном для немецких гуманистов возвышенном культе отечества уже звучал тон нынешнего национализма, которому более не суждено было смолкнуть. В XVIII в., по мере того как понимание национального характера и языкового родства становится более живым и более ясным, возрожденное понятие германский воспринимают все более страстно. Дух романтизма придает ему лирическое звучание и самое благородное содержание. Пока им занимается наука или поэзия – ученые, даже столь восторженные, как великий Якоб Гримм, или поэты, вроде погруженного в наивно-расплывчатые фантазии Карла Зимрока, – в нем нет ничего дурного, хотя демон политически-национального высокомерия уже с самого начала таился под покровом поэтического искусства. Пока не восторжествовал в оголтелом пруссачестве, в милитаризме духовных собратьев фон Трайчке115*.
Короче говоря, какой разумный смысл имеет теперь, применительно к нынешним обстоятельствам, слово германцы? Во всяком случае, смысл принадлежности к языковой группе, включающей скандинавов, немцев, нидерландцев и немецкоязычных швейцарцев. Но этим нациям должно быть предоставлено право самим решать, хотят ли они пользоваться этим обозначением и говорит ли оно им что-либо! И это означает, что англичане, хотя они и германцы по языку и происхождению, наверняка отпадают, потому что они не чувствуют себя таковыми; также и для большинства нидерландцев термин германцы ровно ничего не значит; его употребление, собственно, уже с XVI в. превратилось в педантство и таковым остается, даже если за всем этим стоят миллионные армии, чтобы этим словом как следует наперчить Европу.
Итак, мы пошли бы по ложному пути, если бы к типам культуры, из которых латинский, англосаксонский и русский отмечены столь специфическими чертами, добавили, наравне с ними, германский тип – в духе понимания его национал-социалистами. Разумеется, есть все основания говорить о немецком типе культуры, вполне обозначенном и очень значительном, даже если не верить известному суждению: «Am deutschen Wesen wird die Welt genesen» [«Немецкого эликсира – для всего мира»]. Однако немецкий тип культуры остается особым, национальным типом, он стоит в одном ряду с датским, шведским, норвежским, нидерландским, швейцарским и пр., пусть даже несколько десятков миллионов немцев занимают бóльшую территорию, чем все вышеназванные. Во всяком случае, он не относится к той же категории, что и многонациональные типы культуры, подобные англосаксонскому или латинскому.
Полное структурное изменение общества?
Уже лет за десять до этой войны не только громогласные проповедники той или иной политики социального действия, но и немало людей рассудительных, прежде всего социологи и экономисты, жили в твердом убеждении, что мы вступили в период неслыханных и всеохватывающих структурных изменений всего общества, изменений, которые происходят и должны происходить, потому что этого требовали цифры статистиков, – несмотря на всяческое сопротивление, которое хотели бы им оказать определенные группы людей. При расчетах грядущих больших общественных перемен на основании статистических данных за некий промежуток времени нередко делают чересчур скороспелые выводы. При этом часто забывают прежде всего обратиться к истории: не свидетельствовала ли она ранее о подобных далеко идущих изменениях. Порой забывают также, что люди сами не слишком меняются и что человеку вообще свойственно проявлять нетерпение в отношении своих мыслей и ожиданий. Определенные ожидания предстоящего обновления общества и всей жизни, несомненно, знал не один период истории. Во все времена были люди, которые не находили покоя или удовлетворения вне постоянной надежды и ожидания полного обновления общества, и при этом на совершенно иных основах. Такое состояние духа можно назвать революционным, если угодно.
Его нельзя выразить лучше, чем при помощи древнеримской формулы rerum novarum cupidi, жаждущие новых вещей. Ибо духовная суть этих жаждущих проявляется именно в желании нового, непрерывных изменений самих по себе – гораздо больше, нежели в догмах и формах, в которые облекается такое желание. В течение последних двухсот лет жажда все новых и новых изменений была доминантой культурной жизни в западном мире. Но не будем все-таки забывать, что стремление сохранять и ревностно почитать отеческое наследие уходит корнями в глубину веков и что дух сохранения прошлого наличествовал в самых высоких культурах.
Если мы спросим себя о степени осуществления ожидаемых изменений, то, как всегда оказывается в истории, увидим, что новшества далеко отстояли от желанного идеала и от всех ожиданий. Хотя мир 1815 г. отличался от мира 1788-го, а мир 1555 г. от мира 1520-го116*, в обоих случаях куда меньший результат произошедших изменений был насмешкой над энтузиазмом молодых революционеров или молодых реформаторов и гуманистов, зачинателей свершавшихся перемен.
Вполне возможно, что конечный результат этой еще никогда по размерам или ожесточению не имевшей себе равных войны также создаст ситуацию в мире, которая даже в чисто политической области даст сдвиг много меньший, чем полагают те, кто грезят о новых жизненных пространствах, то есть о территориях, которые нужно завоевать для получения дополнительного снабжения, сбыта и колонизации. Нет ничего более близорукого, чем поспешный детерминизм, который все предстоящее заранее интерпретирует как неотвратимый исход фатальной катастрофы. Ох, друзья, мы всегда и в самом глубоком смысле остаемся, как говорил Платон, игрушкой богов.
Разумеется, Западный мир не должен и не может удовлетвориться нынешним состоянием своей культуры. Мы все так хотели бы видеть ее излечившейся – от ущерба, нанесенного механизацией и технизацией жизни, от охватывающего ее со всех сторон страшного одичания. И мы знаем: если культуре суждено выздороветь, то принести ей выздоровление должны мы, люди. И чтобы суметь сделать это, мы должны прежде всего излечиться сами. Отношение человека к культуре сводится к вопросу: что может сделать человек, чтобы духовную среду, в которой он живет со всеми своими высшими функциями и способностями, уберечь от гибели и сохранить в чистоте?
Процесс выздоровления культуры нуждается в обновлении не обязательно в том смысле, как современное искусство врачевания обновляет наши носы или зубы. Иногда об обновлении говорят с такой уверенностью, потому что смешивают узкий – и широкий смысл этого слова.