Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну это вообще, конечно… — жеманно говорила она, закатывая глаза и кусая губы. — Отпад…
И теперь Ника не могла понять, в чём же там «отпад» и «вообще, конечно». Было больно, было неприятно. Было неловко смотреть на момент Сашкиного оргазма и его перекосившееся лицо. Было страшно увидеть столько крови, потом, в душевой кабинке. Всё было совсем иначе, не так как в её попытках представить себе то, о чём знала только из книжек, да из обрывочных рассказов той же Динки Олейник.
Где-то в коридоре утробно прогудел гудок, возвещая о начале комендантского часа.
— Чёрт, — выругался Сашка. — И как ты теперь доберёшься домой?
Ника вздрогнула. Он словно выгонял её. Сашка понял свою оплошность, густо покраснел.
— Ник, прости…
Она ждала, что он предложит ей остаться. Она бы, конечно, не согласилась, но всё равно ждала. Он не предложил.
— Ладно, я пойду как-нибудь.
…Потом они вдвоём зачем-то ползали по полу в поисках куда-то закатившей пуговицы, которую так и не нашли.
— Ну и как ты теперь, а?
И было непонятно, то ли он беспокоится о наступившем комендантском часе, то ли об этой дурацкой пуговице и о штанах, которые то и дело норовили сползти вниз, то ли о той новости о родителях, которую она ему рассказала.
— Возьми хоть мой ремень, а?
Значит, всё-таки о штанах…
* * *
Ника понимала, что домой возвращаться всё же придётся. Возможно, отец ещё не спит, ждёт её. Или не ждёт. Наверняка, не ждёт. Завтра у него рабочий день, рано вставать. Да и о чём говорить? Он всё уже сказал.
Слова были правильные. По-книжному правильные и выверенные. Отец не просто повторял то, о чём им рассказывали в школе: о разумности и взвешенности жёсткого решения, о спасении, жертвенности и выживании, нет, он говорил о том, чему был свидетелем сам, через что прошёл, что видел и пережил, и его слова были гораздо больше, чем красиво сформулированные абзацы из учебника по обществоведению. Ника это понимала, не могла не понять. И всё-таки что-то покачнулось в её мире, ещё не упало, но уже дало трещину, и трещина эта тонкой змейкой бежала дальше и дальше, заползая в душу.
Мама…
У всех были мамы. У Сашки. У Марка. У братьев Фоменко. У Оленьки. У Веры…
Ника никогда не признавалась подруге, как она ей завидует. Юлия Алексеевна, Верина мама, высокая привлекательная женщина, с такими же тёмными и прямыми, как у Веры волосами, была скупа на слова и эмоции. Она всегда улыбалась краешками губ, но Ника видела, как теплел её взгляд, когда она смотрела на Веру, как смягчалось пусть и на краткий миг её худое строгое лицо.
У Ники всего этого не было. Вместо матери у неё была лишь статичная фотография на стене, икона, на которую молился отец, отражение чужих воспоминаний и обрывки чужих рассказов. И хотя Ника совершенно не помнила свою мать, иногда ей очень хотелось, чтобы у них было, как у всех. Чтобы семейные вечера, долгие разговоры, тихий мамин смех (Нике представлялось, чтобы непременно тихий), и чтобы в глазах отца не сквозило такое неприкрытое горе всякий раз, когда его взгляд натыкался на фотографию мамы.
А теперь получалось, что всё это — и вечера, и смех, и тёплые мамины руки — всё это могло бы в её жизни быть, если бы не жёсткая позиция отца. Если бы он… хотя бы чуть-чуть отступился от своих принципов. Стал бы менее честным.
Змейка в её душе ожила, зашевелилась, обвила прохладными кольцами сердце, жарко зашептала: ну и что ему стоило, а? для него же это сущий пустяк, для него, для члена Совета.
«Вот именно что для члена Совета», — сердито сказала про себя Ника. Сказала больше для себя самой, чем для грызущих её сомнений.
Она всегда гордилась своим отцом. Не его должностью и положением, нет. А им самим. Эта детская уверенность в том, что её отец — самый лучший, самый честный, самый добрый и самый справедливый, была в ней так сильна, что, казалось, никто и ничто не способны её нарушить. И уж тем более слова какой-то незнакомой женщины. И всё же это произошло. И теперь Ника злилась, не столько на отца, сколько на саму себя, что поверила, позволила себе усомниться, допустила даже на краткий миг одну только мысль о том, что отец может быть в чём-то неправ.
Ника шла по пустому коридору, думая то об отце, то о Сашке, то о пуговице, которую они так и не нашли (и далась же ей эта пуговица), то о маме. В Башне уже выключили дневной свет и зажгли ночной, отчего коридор стал зрительно уже и длиннее. Ника завернула за угол, дошла до лестницы и КПП.
— Комендантский час вообще-то, — дежуривший парень постарался придать своему лицу строгий и важный вид.
Ника чуть дёрнула плечом.
— Я обязан зафиксировать нарушение, — парень заметно стушевался, прочитав её фамилию на пропуске. Он был новенький и, судя по всему, не знал, как ему поступить в такой ситуации.
В другой раз она бы постаралась его убедить ничего не записывать, но сегодня ей было всё равно.
— Фиксируйте, раз обязаны.
Охранник сердито насупился и торопливо принялся вбивать её данные в форму нарушений.
— Здесь лестница наверх уже закрыта, — сказал он, возвращая ей пропуск. — Придётся пройти к северному входу через весь этаж.
Ника молча кивнула.
Этаж уже спал, хотя кое-где из окон квартир сквозь прикрытые жалюзи ещё пробивался свет, сливаясь с дрожащим мерцанием ночных ламп, освещавших коридор. Ника дошла до общественных помещений, традиционно размещавшихся в центре Башни, и, огибая их, двинулась по широкому коридору дальше. Справа от неё тянулись застеклённые коробки рабочих контор, столовых и магазинов, слева — почти везде такие же тёмные и безучастные окна жилых отсеков. Задумавшись, Ника чуть было не натолкнулась на женщину, стоявшую у одной из квартир. Та безуспешно пыталась открыть дверь. Проводила магнитной картой по слоту дверного замка — раз, другой — карта проскальзывала и не считывалась.
— Вот