Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасибо! — И улыбнулась: — Они просто замечательные!
Одна-единственная улыбка развеяла все сомнения. Парвиз смотрел на Рохл снизу вверх в поисках верных слов, а она тем временем продолжала:
— Пойдем как-нибудь в парк — я покажу тебе, какие там интересные растения.
Рохл уже зашла в дом, а Парвиз все стоял на ветру, и в раздававшемся у соседских дверей перезвоне колокольчиков ему чудился мелодичный смех мамы.
— Привет! — говорит Парвиз, протягивая Рохл руку.
Рохл отступает.
— Ой, прости! Совсем забыл.
Стоит февраль, но день необычайно теплый; ветерок обещает, что вот-вот еще больше потеплеет, солнечные лучи ласкают замерзший город, и от этого хочется безумствовать.
— Как-то непривычно видеть тебя здесь, за пределами твоего района, — говорит Парвиз.
— Мне и самой непривычно. Папа не любит, когда я ухожу далеко от дома.
Какое-то время они идут молча; Парвиз борется с желанием взять Рохл за руку.
— Вот это дерево, — Рохл показывает на высокие деревья, — американский вяз. Листья облетели, но ты посмотри, какие у них красивые нижние ветки — ни дать ни взять танцующие в воздухе руки.
Парвиз смотрит на ветви и видит воздетые к небу обнаженные руки.
— Летом, — продолжает Рохл, — их густая листва образует тенистые кроны.
До чего здорово было бы смотреть на мир ее глазами, думает Парвиз. Видеть тенистые кроны там, где он видит всего лишь листья, а там, где оголенные, дожидающиеся лета ветки, — танцующие руки. Они идут к западной части парка, минуют велосипедистов, бегунов трусцой, спящих в колясках младенцев; Парвиз понимает: люди здесь, как и он когда-то, не боятся будущего, ведь и он тогда прогуливался по берегу Каспийского моря, мимо детворы, строящей замки из песка, мимо пловцов, покачивающихся на волнах. Тебе так покойно только тогда, когда ты сроднился со своей страной, знаешь ее своеобычие, ее особенности, как знаешь близкого человека.
Парвиз и Рохл подходят к укромному уголку, здесь вперемешку растут деревья и густой кустарник.
— Вот он, Сад Шекспира, — говорит Рохл. — Он запущен, но я хочу показать тебе вот что. — Опережая Парвиза, она указывает ему дорогу. — Это привой тутового дерева, посаженного Шекспиром в Стратфорде-на-Эйвоне аж в 1602 году. Вот это да!
Парвиз трогает дерево, ощущает шероховатость коры.
— Откуда ты все это знаешь?
— Как тебе сказать. Люблю разглядывать растения — они меня успокаивают. Мне кажется, я с ними сроднилась. Если папа разрешит, буду изучать ботанику. Но пока не решаюсь подступиться к нему. А вообще-то моя мечта — свой цветочный магазинчик.
— Вот только держать магазин, родив десять детей, ты вряд ли сможешь.
— Да уж. Есть над чем подумать. Придется делать выбор. Между традициями и увлечениями. Не хотелось бы отказываться ни от того, ни от другого.
— А у меня трудности иного рода, — говорит Парвиз. — От традиций я отошел, а теперь, похоже, и увлечение прошло. Так я и остался ни с чем. — Парвиз прислоняется к дереву, солнце светит ему прямо в лицо. — Хотелось бы, чтобы этот город — хотя бы часть его — так же запал мне в память, как тебе. А то здания прекрасны, но родства с ними я не чувствую.
Рохл отрывает от куста лист, нюхает его.
— Ты прямо как мой хозяин, мистер Брухим. Он часто жалуется: «Скучаю по жасмину и кипарисам». Я говорю: «А вы посмотрите на плакучие ивы, на дубы. Их тоже можно любить». А он качает головой. Говорит: «Плакучие ивы слишком печальные, а дубы слишком могучие и выносливые — их не полюбить. Эта страна, Рохл, она такая холодная, такая необъятная, как мрачный замок из гранита».
— Мистер Брухим прав. Страна действительно и холодная, и необъятная.
— Тебе так кажется, потому что ты один. И потому что твой отец в тюрьме. Ничего, что я про это знаю? — робко спрашивает она. — Мне папа рассказал.
При мысли о том, что Рохл посвящена в так мучающую его тайну, Парвизу становится легче.
— Да нет, ничего, — говорит он.
Парвиз глядит в темно-карие глаза девушки — ему так хотелось бы ее поцеловать. Он вспоминает, как от ее пальто на него пахнуло сладковатыми духами, и думает о том, какими духами она сегодня подушила за ушами, тонкие запястья, — теми же или другими?
— Ну и проголодалась я, — говорит Рохл.
— Я тоже. Только тебе, наверное, ваши законы не позволяют есть сосиски, — смеется Парвиз. — А ничего другого в парке не продают.
— Ну да, мне не позволяют. Но тебе-то позволяют, если только ты сам не хочешь соблюдать наши законы. А я взяла с собой фрукты, так что не умру с голоду.
Они подходят к ближайшему киоску. Продавец готовит сосиски, Рохл достает из сумки фрукты, и это снова напоминает Парвизу, какие они разные. Ему не хочется жить в ее безопасном, но полном ограничений мире, правда, и он не ждет, что она станет жить в его мире — этой дороге без разметки, где не видно, что тебя ждет за углом.
Они снова идут, теперь уже молча. Рохл больше не показывает ему растений, не рассказывает ни об их истории, ни об их преображениях. Бродя без цели, они запутываются в кровеносной системе парковых тропок, пока не находят дорогу по солнцу, которое уже тускнеет и клонится к западу.
Исаак вытягивает ноги, похлопывает по ним, чтобы восстановить кровообращение. Хорошо, что в камере есть умывальник — время от времени он споласкивает лицо и снова ложится. Хорошо и то, что здесь есть колония муравьев, он сберегает для них крупинки сахара, хлебные крошки, весь день понемногу скармливает их муравьям и наблюдает, как они маршируют, утаскивая пропитание. Сидя в одиночке, он потерял счет дням. Возможно, и недели не прошло, потому что его еще ни разу не выводили в душ или на прогулку. Похоже, здесь, как и в общих камерах, и душ, и прогулка раз в неделю, хотя он может и ошибаться.
Окно его камеры выходит во двор, но из полуподвала проходящих не видно, видны только их ноги, и, когда ему надоедает смотреть на муравьев, он коротает время, глядя на ноги. На них, по большей части, кроссовки, хотя встречаются кожаные туфли и коричневые пластиковые шлепанцы. У кого-то шаг твердый, кто-то еле ковыляет. Бывает, что он опознает обувь — по пятнам или сбитому каблуку, — и тогда считает, сколько раз ее владелец пройдет туда и обратно. При этом загадывает: если четное число раз, значит, он выйдет из тюрьмы живым, не четное — не выйдет. И четное, и нечетное число выпадало уже столько раз, что очевидно — гадать бессмысленно, однако каждый раз, когда выпадает нечетное число, у Исаака тяжело на душе, и, засыпая, он убеждает себя, что разок мог и пропустить, скажем, пока умывался или глядел на муравьев.
Этим утром он не встает — у него нет сил смотреть на проходящих. Сверху доносятся знакомые шаги — по лестнице кто-то бегает вверх-вниз, шаги легкие, как у ребенка. Но откуда в тюрьме взяться ребенку, он понять не может.