Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, он уже не был уверен ни в том, что видел Лукрецию, ни в том, что искать ее заставляла его любовь. Погруженный в сомнамбулическое состояние, какое бывает, когда ходишь один по незнакомому городу, он не понимал даже, действительно ли ищет ее, а знал только, что ни ночью, ни днем не будет ему покоя, что в каждом переулке Лиссабона, взбегающем ли на холм или уходящем крутой расщелиной вниз, неумолимо звучит тайный зов, которому он не может противиться, что, быть может, следовало бы уехать, как советовал Билли Сван, но теперь уже слишком поздно: он словно опоздал на последний поезд, уходящий из осажденного города.
По утрам Биральбо ездил в санаторий. По пути он тщетно, повинуясь суеверию, всматривался в окна встречных поездов и читал названия станций, пока не выучил их все наизусть. Билли Сван, закутанный в слишком просторный халат, с одеялом на коленях, проводил целые дни, глядя из окна палаты на лес и деревню, и почти все время молчал. Иногда он, не оборачиваясь, протягивал руку, прося сигарету, делал пару затяжек и оставлял ее догорать. Биральбо видел его фигуру со спины, силуэт на фоне серого окна, бесстрастный и одинокий, как статуя на пустынной площади. От длинных, изогнутых пальцев с сигаретой вертикально вверх поднималась струйка дыма. Билли Сван слегка шевелил рукой, стряхивая пепел; он падал на пол, но Билли как будто не замечал этого. Вблизи было видно, что пальцы у него непрестанно дрожат мелкой дрожью. Пейзаж за окном тонул в тусклом, влажном тумане, в мороси, и казался страшно далеким. Биральбо никогда не видел Билли Свана таким спокойным и покорным, таким безразличным ко всему, даже к музыке и алкоголю. Иногда он начинал что-то напевать, очень тихо и с какой-то сосредоточенной нежностью, строки древних негритянских молитв или песен о любви; не оборачиваясь, лицом к окну, надломленным голосом, складывая потом губы и лениво изображая звук трубы. В первое утро, зайдя к Билли в палату, Биральбо услышал, как он напевает странные вариации на тему мелодии, одновременно незнакомой и очень родной — «Lisboa». Биральбо замер у приоткрытой двери, потому что трубач, казалось, не заметил его прихода и, как будто один, продолжал петь эту песню, тихонько отбивая ритм ногой.
— Ты, значит, не уехал, — произнес он, не оборачиваясь, неотрывно смотря в стекло окна, как в зеркало, в котором мог бы отражаться и Биральбо.
— Вчера вечером я видел Лукрецию.
— Кого? — Билли Сван обернулся. Он был чисто выбрит, его редкие, еще черные волосы блестели от бриллиантина. Очки и халат делали его похожим на благодушного старичка. Но это впечатление быстро разрушал яростный блеск глаз и странное напряжение скул: Биральбо подумал, что так, наверное, блестят щеки свежевыбритого мертвеца.
— Лукрецию. Не притворяйся, что ты не помнишь ее.
— А, ту барышню из Берлина, — протянул Билли Сван то ли обиженно, то ли с издевкой. — Ты уверен, что это было не привидение? Мне она всегда казалась призраком.
— Она была в поезде, ехавшем в эту сторону.
— Хочешь спросить, не навещала ли она меня?
— А если и так?
— Кроме тебя и Оскара, никому в голову не придет соваться в такое место. Тут в коридорах пахнет смертью. Не замечал? Несет спиртом, хлороформом и цветами, как в похоронных бюро в Нью-Йорке. А по ночам слышны крики. Это привязанным к кровати мужикам чудится, что по ногам у них бегают тараканы.
— Я видел ее меньше секунды. — Биральбо стоял теперь рядом с Билли, созерцая темно-зеленый лес в тумане, разбросанные по долине виллы, коронованные столбами дыма, навес железнодорожной станции вдали. К перрону подъезжал поезд, двигавшийся, казалось, совершенно бесшумно. — И не сразу узнал. У нее теперь короткая стрижка.
— Игра воображения, парень. Это странная страна. Здесь все происходит как-то иначе, будто случилось уже много лет назад, а теперь только вспоминаешь об этом.
— Билли, она была в том поезде, я уверен.
— Может, и была. Но тебе-то какое дело? — Билли Сван медленно снял очки: он всегда делал так, желая показать собеседнику всю глубину своего презрения. — Ты ж вроде вылечился? Мы заключили договор, помнишь? Я бросаю пить, а ты — по-песьи лизать себе раны.
— Ты не бросил пить.
— Теперь уже бросил. Билли Сван ляжет в могилу трезвее мормона.
— Ты видел Лукрецию?
Он снова надел очки, даже не посмотрев на Биральбо. Стал разглядывать потемневшие от дождя то ли башенки, то ли трубы дворца, а потом опять заговорил безжизненным и каким-то заученным тоном, каким можно говорить со слугой или с кем-то, кого не видишь.
— Если не веришь мне, спроси у Оскара. Он не станет врать. Давай, спроси у него, не навещал ли меня какой-нибудь призрак.
«Только единственным призраком была не Лукреция, а я», — сказал Биральбо больше года спустя, в последнюю нашу встречу, лежа на кровати в своем мадридском отеле, беззастенчиво и безмятежно пьяный, такой ясный умом и чуждый всему, будто разговаривал с зеркалом. Это он почти не существовал, это он чем дольше бродил по Лиссабону, тем больше растворялся, как стирается из памяти лицо, виденное один-единственный раз. Оскар подтвердил, что никакие женщины к Билли Свану не приходили: совершенно точно, он же все время был здесь и заметил бы, если б кто-нибудь зашел, а врать ему незачем. Биральбо снова спустился по лесной дорожке к станции и в ожидании обратного поезда в Лиссабон пропустил стаканчик в буфете, рассматривая розоватые стены и белые аркады санатория. Биральбо размышлял о странном спокойствии Билли Свана, неподвижно сидящего за одним из этих окон, почти чувствуя на себе его упрекающий взгляд и вспоминая голос, напевавший мелодию песни, написанной задолго до приезда в