Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Убийством она стала в тот миг, когда каждый из них меньше всего ожидал этого. Позже Павлик никогда так и не мог понять, как же именно это случилось. Жаркое пламя злобы заливало его голову так же, как пот заливал глаза, кулаки колошматили воздух, уже не разбирая, чье тело они месят; он дрался так отчаянно и так жестоко, словно изливал в этой драке всю тоску по брату, накопившуюся за долгие годы, разочарование от первого в жизни предательства, горечь потери первой любви… И когда ему удалось наконец перехватить запястье подуставшего соперника и вырвать у него из рук смертоносную бутылку, он издал победный клич и взмахнул ею в воздухе, желая тем самым всего лишь застолбить, отметить свою победу.
Однако его крик смешался с женским воплем, перешедшим в беспомощный хрип. Как в кошмарном сне, как в замедленном кадре самого дикого из всех триллеров, он увидел застывший ужас в навсегда распахнутых глазах Оли Котовой, ее руки, все еще слабо пытающиеся остановить их, и рваную рану на том самом месте, где только что была нитка белого жемчуга.
Через несколько месяцев Павел Сорокин был осужден за непредумышленное убийство Оли Котовой. К счастью, нашлись свидетели, подтвердившие, что бутылка была подобрана с земли и «подготовлена» к бою не обвиняемым, а его противником, что девушка вмешалась в ситуацию неожиданно, что гибель ее была хоть и трагической, но случайной, ни в коем случае не планируемой никем из ребят. Пять лет колонии — срок, роковой для семьи Сорокиных, — были восприняты самим Павлом как неоправданно мягкое наказание, потому что строже всех мальчик осудил себя сам, и еще потому, что никакое тюремное заключение не казалось ему достаточным возмездием за то, что он сделал.
Однако не об Оле Котовой, чьи распахнутые, полные ужаса глаза навсегда стали кошмаром его ночей, он говорил с отцом, получившим свидания с ним и перед судом, и после него. О девушке, которую он любил, он вообще не говорил больше никогда и ни с кем; это было только его, личное горе. А вот о том, что он сумел узнать перед роковой дракой, что смог понять в судьбе Андрея, он мог и должен был рассказать отцу. И только об этом они говорили на прощание, не тратя времени даже на разговоры о матери, лежавшей теперь в больнице после тяжелого инфаркта, — о ней им достаточно было обменяться краткой информацией, — а вот в ситуации с Андреем, вокруг которого когда-то закрутилась эта страшная воронка, утянувшая в себя всю их семью, они обязаны были разобраться досконально, поделиться друг с другом своими мыслями и сомнениями искренне, до конца.
Впрочем, что значит — до конца? Об Андреевом даре Павлик так и не сказал отцу ни слова; с него достаточно было и того, что однажды он поделился своим чудесным знанием с Олей Котовой, и именно эта его страшная неосторожность — теперь Павлик был уверен в этом — и привела в конце концов к беде. Наученный горьким опытом, он не собирался больше делиться своими секретами, а тем более секретами брата, с кем бы то ни было. Но вот о роли, которую сыграл во всем этом Василий Иванович Котов, он не должен был умолчать.
— Нет никакой школы, — лихорадочно блестя сухими, совсем больными, точно в лихорадке, глазами, шептал отцу Павлик. — Котов обманул нас, я в этом уверен. Ему нужен был Андрейка для каких-то собственных целей; он давно, похоже, следил за ним, давно примеривался… Ты никогда не соглашался со мной, папа, но теперь ты должен поверить мне: он был особенный, наш Андрей, очень умный и знающий, он многое умел… Ты должен теперь поднять все судебные бумаги. Должен выяснить, зачем Котову был нужен от нас документ, подтверждающий Андрейкину недееспособность. Ты сможешь разобраться во всем, я знаю!
— Сыночек, сыночек! О чем ты сейчас говоришь, о чем только думаешь? Зачем нам теперь все это? — твердил разом вдруг постаревший, совсем уже седой Максим, ничем не напоминающий больше того веселого геолога, которого полюбила когда-то Наташа Нестерова. Бессвязная речь сына казалась ему почти бредом, он не понимал, зачем Павлику нужно копаться в этой старой истории через столько лет, но не прислушаться к любимому сыну в такую минуту он не мог. — Он скоро вернется, Андрюха наш, ему скоро срок выйдет… Ты о себе думай, сыночек. Это сейчас самое важное!
Но Павел только морщился, понимая, что объяснить что-либо отцу, не вдаваясь в опасные подробности, он не может, а значит, надо убедить его вне логики, вне любых объяснений. Суметь убедить просто потому, что отец его любит.
— Андрей не вернется сам, папа, — горько и уверенно говорил он. — Он не в школе, он где-то работает, далеко, на море, в каком-то странном дельфинарии… я это знаю. Не спрашивай меня откуда, просто знаю — и все. Выясни, где он, найди его, верни домой. Это все, что мне нужно. И маме тоже. Только ты теперь можешь помочь всем нам. Помоги Андрею, спаси его. И тогда и нам с мамой тоже будет легче…
Он сказал отцу почти все, что знал, все, что было нужно тому для нелегких поисков. И Максим Сорокин пошел по следу с отчаянием хорошей гончей, выпущенной на последнюю охоту. Он чувствовал себя человеком, которому не на что больше надеяться и совершенно нечего в жизни терять. Да, собственно, он и был таким человеком. Любимая жена все еще находилась в больнице, и, хотя врачи больше не опасались за ее жизнь, они сразу предупредили Максима, что период реабилитации будет долгим, а посещения к ней будут позволены не чаще, чем три раза в неделю. Любимый сын был в тюрьме, и последнее, о чем он просил отца, — найти старшего брата, непутевого, странного, но такого нужного и ему, и матери. Так неужели же он, Максим Сорокин, не сделает все возможное, чтобы выполнить просьбу сына?… Вопрос этот выглядел для него чисто риторическим.
Первым шагом отца был поход по всем присутственным местам, связанным с приговором четырехлетней давности. Очень скоро начали выясняться вещи, заставившие его иными глазами посмотреть на судебное дело старшего сына и подтвердившие для него правомерность подозрений Павлика. В бумагах действительно был найден документ, подписанный когда-то родителями по поводу психических отклонений, замеченных ими в поведении сына. Но ни в одном из психиатрических заведений, входящих в пенитенциарную систему страны, следы Андрея Сорокина обнаружены не были. А любые робкие расспросы Максима о специальной школе, куда мог попасть подросток, совершивший такое преступление, наталкивались на полное непонимание со стороны его собеседников — на отца смотрели, как на сумасшедшего, поверившего в сказки какого-то случайного знакомого, обещавшего немыслимую в таком деле помощь.
«Нет, разумеется, «отмазать» вашего сына от ответственности вообще было бы можно, — разъясняли Максиму особо добродушные знакомые из правоохранительных сфер. — И не таких преступников, как ваш Андрей, за деньги сухими из воды вытаскивали. Но чтобы при этом с вас добрый дядя не взял ни копейки?… И суд по всем правилам? И документ о недееспособности? А потом еще и какая-то специализированная школа, в которой не дозволена даже переписка?… Нет, как хотите, а это уж чересчур. Это совсем неправдоподобно».
Вторым шагом была обстоятельная беседа с Петром Николаевичем, директором школы, — на ней особенно настаивал Павлик перед разлукой с отцом. «Интересные тогда были у Котова эти тесты — те самые, которые он принес старшеклассникам, — задумчиво говорил Сорокину старенький директор. — Ребята потом описали мне их. О чем там только не спрашивалось!.. И вопросы-то все, как ни странно, не военного или патриотически-нравственного характера, а такие, интеллектуальные — по химии, биологии, математике, о вере в чудесное и отношении к животным…»