Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понимаешь ли, эта рука, зажимавшая мне лицо, была жёсткой, мозолистой — но тёплой и… как сказать… настоящей, надёжной. Я знаю, звучит ненормально. Но вместо страха — или вместе со страхом — я ощутил внезапную благодарность… и — как же тебе объяснить?! — ощутил преданность, потому что он был, во-первых, мужчиной, я вообще редко имел дело с мужчинами; во-вторых, небольшого роста; и, в сущности, появился из-под земли, — и заметь: он же не делал со мной ничего плохого, а крепко, надёжно, совсем не больно накрывал меня, даже как будто защищал моё лицо своей тёплой солёной рукой…
В общем, я изнутри прикоснулся губами к его ладони. Не сильно. Но тронул губами, чмокнул, поцеловал чужому грязному подлому вору руку.
Вот тебе и все подвиги и гербы, гёльз — цвет храбрости, золотой — благородства… смертельный позор.
Может, мне примерещилось позже — но, кажется, он отдёрнул ладонь, потом нагнулся ближе, словно приглядываясь ко мне и бормоча что-то вроде «Нячё, нячё…» В этот самый момент дверь открылась и в комнату вошла ты в белой ночной рубашке, со вспученными со сна волосами.
Мгновение — и с диким воем ты бросилась к моей кровати — он отпрыгнул к окну и ловко вымахнул за подоконник. Ты рвала с меня одеяло: «Что?! Что он делал? Что сделал?!» — больно хватала меня, цел ли я…
Вдруг замерла, прекратила меня ощупывать и дёргать — и в развевающейся ночной рубашке ринулась к открытому комоду. Запустила туда руку — так же, как вор две минуты назад, — зашарила по дну ящика и по внутренним стенкам… Подбежала к окну, закричала… но след, как правильно говорится, простыл.
Что дальше. В комнате был включён свет. Яркий свет поздней ночью, когда весь дом спит, город спит, — яркий свет особенно безжалостен, безнадёжен. Ты выла: я понял, что у нас украли все деньги, теперь мы бомжи. Постепенно я приходил в себя, пробуждался из прежней, лиственной шевелящейся темноты — в голый свет. Я видел вора — и позволил ему забрать все твои сбережения. Не убил, не ударил. Не ринулся на него, как подобало Гарсия. Я даже не поднял тревогу. Я тебя предал, я предал всё… Ты, слабая женщина, — бросилась на защиту, сразу же, без колебания — и он бежал! А что я?.. Мало, мало позора: поцеловал ему руку…
Ты что-то спрашивала, но я уже чувствовал, что совсем близко, в двух-трёх шагах, разверзается чёрная позорная яма, я могу заглянуть в эту бездонную яму, уже наклоняюсь туда и теряю сознание.
Утром ты отвела меня в поликлинику, и у меня обнаружили инсулинозависимый диабет.
Сейчас смешно вспоминать — но поначалу я ощущал только гордость. Теперь у меня был свой собственный сахар. Пусть и не двадцать четыре — но тоже внушительный, не индюшачья сопля (твоё выражение, «не индюшачья сопля», но эс моко де паво). В первое время ты стала какая-то неуверенная, будто не знала, как теперь со мной разговаривать. У тебя поседели корни волос.
Потом всё мало-помалу вернулось, ругань вернулась. У тебя появилась новая каторга — водить меня в секции. Сколько ты ни меняла врачей, они как сговорились: мне требовались физические нагрузки. Ни в одной из спортивных секций я не задерживался: кому был нужен переросток, вялый, длинный, нескладный, бесперспективный, проблемный, — и даже если такого терпели несколько недель, ты находила повод устроить скандал и забрать меня. Одних секций плавания было три. Собственно, ровно столько, сколько бассейнов в городе Подволоцке. Последний, третий бассейн был на улице Дружбы…
Сейчас отвлекусь на минутку, вспомнил кое-что забавное. Месяц назад — здесь, в больнице, в надзорной палате — я простудился. Ирма Ивановна закапала мне капли в нос — и вдруг я ужасно занервничал, буквально до дрожи. Сперва подумал, что это реакция на лекарства, — но вроде бы никаких новых лекарств в этот день мне не давали, уколов не было… Дрожал так, словно мне предстояло какое-то испытание. В то же время щемило… то ли воспоминание о какой-то потере, будто я что-то не выполнил, недовыполнил, и теперь уже поздно, то ли… Я догадался! Капли от насморка содержали гидрохлорид. Точно так же щипало в носу, когда я ходил на плавание и в нос попадала хлорированная вода. Сообразив это, я почувствовал такое же облегчение, как после глубокого тяжёлого сна, когда постепенно осознаёшь, что лежишь невредимый в своей постели.
Секция начиналась в 16 по четвергам и в 18 по вторникам. Вторники я любил больше. Хотя к вечеру вода остывала и залезать было холодно — зато в бассейне не копошилась младшая группа, не приходилось оттискиваться от чужих скользких рёбер, локтей…
На меня гипнотически действовали оловянные блики, вилявшие по поверхности; свистки и окрики тренерши, плеск и громкий шорох воды сливались в размытый гул, колыхались бледные пятна, склеиваясь и размыкаясь… Очутившись на бортике, я впадал в заворожённое оцепенение — и снова, в который раз не слышал команду…
Ты поджидала меня после занятий, колола скарификатором, что-то подсовывала из пакета… Потом начала отпускать меня одного, но моя репутация уже была безнадёжно испорчена: дети (по крайней мере, все дети, которых я знал) не любят зависимых, не любят слабых, больных. В физических упражнениях я никогда не блистал — и плавал тоже неважно (боялся опустить лицо в воду), но в бледно-зелёном кафельном зале бассейна, на бортике и в воде — чувствовал себя в сравнительной безопасности. Да, могли поставить подножку, могли исподтишка ткнуть, под водой устроить какое-нибудь поползновение, — но всё же с оглядкой на свирепую тренершу. А вот в душевой, в раздевалке я был беззащитен. В душевой вечно стоял туман и текли мыльные ручьи. В раздевалке, почему-то у самой двери, в самом неудобном углу, висела сушилка для волос — точней, две сушилки, одна всегда была сломана. Другая трещала и дула еле-еле, к ней всегда выстраивалась очередь…
Начиная с детского сада у меня какая-то патологическая неспособность быстро одеться, быстро раздеться, аккуратно сложить одежду — вечно вываливаются какие-то непредвиденные рукава, штанины, по́лы… Ты встряхивала меня: «Бенга! Не зависай! Не копайся!» В детском саду моим вечным кошмаром были колготы, я до сих пор ненавижу эти слова: рейтузы, колготы, — они почему-то всегда были тесные, не налезали в паху, а внизу, наоборот, волочились и скручивались, я в них запутывался, меня толкали, я падал…
Однажды зимой на шестичасовом занятии вместо тренерши появился незнакомый молодой парень — атлет с удивительными плечами, круглыми, как шары, и лоснистыми. Все старались понравиться новому тренеру. Он разрешил нырять с тумбочки. Это давно было всеобщей жгучей мечтой — но тренерша оставалась неумолима. А парню было, по-видимому, плевать, он не отрывался от своего мобильного телефона: мол, прыгайте хоть всё занятие, только лучше — меньше возни. Все были счастливы буквально до поросячьего визга: галдели, толпились, втискивались в очередь, в неразберихе кто-то успел прыгнуть во второй раз и даже в третий, пока от меня до тумбочки не осталась всего пара дрожащих спин в гусиной коже и каплях.
Одни быстро вскакивали на тумбочку — и так же ловко ныряли руками вперёд. Другие медлили, а потом бухались враскоряку, хотя нужно было элементарно собраться и в этом собранном виде упасть в воду — просто упасть: как же они умудряются делать это настолько уродливо, думал я, с нетерпением ожидая своего звёздного часа.