Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А давай-ка, Мишенька, присядем, – тяжело дыша сказал Каминка, – отдохнем. Водички попьем, кофейку. Здесь пить много надо, а то раз – и в обморок.
Они наконец добрались до улицы Бен Иегуда, центра западного, еврейского Иерусалима.
– Вот-вот, Сашок, – сказал Камов, – это мысль правильная, потому что я от твоего «раз – и…» совсем недалек.
Они плюхнулись на стулья у свободного столика. Каминка заказал юной официантке с татуировкой на смуглом животе две кружки пива. Со всех сторон этот островок благостного ничегонеделания обмывала легкая, доброжелательная средиземноморская толпа.
Художник Камов с интересом разглядывал смеющихся девушек, улыбчивых крепких парней, букеты и горшки с растениями у входа в цветочный магазин, дуэт уличных музыкантов: серьезная девица в очках с виолончелью между худеньких ног и флейтист в синей ермолке на рыжей курчавой голове. Вот, с прижатым плечом к уху мобильным телефоном, придерживая широкополую черную шляпу одной рукой и яростно жестикулируя другой, протискивается сквозь толпу тощий хасид в длинном черном халате; вон нищий трясет жестянкой. Собака, виляя задом и припадая на передние лапы, радостно прыгает вокруг мальчишки; в тени дерева на каменном бордюре пристроился пожилой аккордеонист в ковбойке и спортивной шапке с длинным желтым козырьком…
Внезапно, словно извергнутый этим ярким бурлящим потоком грязный ком свалявшегося тряпья, на свободный стул за столиком, где два приятеля блаженно тянули холодное пиво, неуклюже, боком, хлопнулся невысокий, кособокий человек с выступающим небольшой дынькой животиком и короткими, как у крабика, ручками. Его тронутые сизой пленкой катаракты глаза прятались за темными стеклами очков, высокий лоб, разлинованный тонкими строчками морщин, плавно переходил в обширную лысину, обрамленную по краям пегими волосами, чьи длинные жидкие пряди спадали на покатые плечи, а мокрые мятые губы беззубого рта были сложены в какую-то необязательную, смущенную улыбку, вокруг которой кудлатилась седая путаная бороденка. Это был их коллега по славному нонконформистскому прошлому – художник Симкин. Художник Каминка повел носом. Когда-то в Ленинграде, в подвале на Моховой улице, художник Симкин имел мастерскую, куда войти можно было только одним образом, а именно через сортир. В мастерской этой художник Симкин проводил все свое время, сколько мог – работал, умаявшись, спал там же, на тюфяке, не раздеваясь, накрывшись старым, серым в елочку демисезонным пальто. Поскольку ни раковины, ни душа в мастерской не имелось, сортирная вода использовалась не только для разведения акварели и гуаши, но и для символического умывания и приготовления чая или супа. Дезодоранты в ту, далекую от европейских стандартов гигиены эпоху в Советском Союзе известны не были, и, возможно, по этой причине художник Симкин обладал своеобразным запахом, который удивительным образом сохранил при переезде в Израиль, несмотря на наличие душа в каждой квартире и большого выбора дезодорантов в любой лавке. В живописи своей он был принципиальным интуитивистом. Его холсты представляли собой своего рода ташистскую, часто изысканную, цветовую композицию с несколькими нарочито небрежными линиями, обозначающими наличие объекта: стула, обнаженной женщины, женщины на стуле и тому подобного. При всей своей очевидной красоте работы эти были исполнены какой-то долгой, мучительно тоскливой невысказанное™. И говорил художник Симкин так же неясно и косноязычно: перекатывал во рту слова, словно горячие каштаны, мычал, связывая слова липкими прослойками типа «как бы», «ну, это», «вообще». Разговаривая с людьми, он по обыкновению мученическим взглядом впивался им в глаза, кривя беззубый рот вялой смущенной улыбкой. Живопись для художника Симкина не была тем, что принято в разговорах о творческих людях называть «делом жизни». Для него она была чем-то вроде естественной функции организма. Он выделял живопись по необходимости, как пчела выделяет мед, как каждый живой организм избавляется от переработанных продуктов жизнедеятельности. Тем не менее священная миссия, в наличии которой он явственно отдавал себе отчет, к которой был призван и которой был предан всем своим существом, у него безусловно имелась. Эта миссия состояла в слове, ибо не искусство само по себе, но лишь слово о нем было условием бытия, обещанием и гарантией бессмертия. Однако не всякое слово, а только печатное. Художник Симкин одержимо писал и за свой счет публиковал трактаты. Поскольку прочитать их не мог практически никто, а те, которым все-таки удавалось это сделать, не могли их уразуметь, то никому не было известно, что же именно хочет поведать городу и миру художник Симкин. Впрочем, этот прискорбный факт его самого нимало не смущал. А когда особо продвинутый интеллектуал вопрошал его, скажем, не идет ли в его трудах речь о духовной константе теологической матрицы иудаизма, отпечатанной в пластическом искусстве, он только страдальчески хмурил лоб и смущенно улыбался всепрощающей улыбкой, глядя на профана таким мученическим взором, будто тот самолично пригвождал его слабые, нежные руки к грубой перекладине креста. Кроме теоретических трактатов, с той же мрачной одержимостью художник Симкин документировал все, что относилось к андеграундной культуре Питера, от стиляг и кафе «Сайгон» до выставок и поэтических радений. Всю информацию, собранную им с усердием трудовой пчелы, он записывал на листах бумаги, а затем переносил в компьютер, испытывая от этого процесса не только глубокое нравственное удовлетворение, но удовлетворение физиологическое, доходящее порой почти до оргазма. Составляемые им тексты напоминали древние летописи: в них было упомянуто лишь то, что автор считал достойным упоминания, и проигнорировано все то, что по его представлению значения не имело. Язык и стиль повествования, с диковинными сопряжениями и скачками, свойственными неординарному мышлению автора, превращал живую, динамичную жизнь живых людей в суровый монолит, с этой жизнью мало что общего имеющий, но художника Симкина это отнюдь не смущало: во-первых, он не представлял, что жизнь можно наблюдать разными глазами и делать из наблюдений неоднозначные выводы, а во-вторых, он свято верил, что жизнь является не чем иным, как отражением текста, а текст поручено было создать ему.
Обычно, художника Симкина повсюду сопровождала преданно глядящая на учителя очередная ученица – как правило, относительно молодая, несуразного телосложения особа, несущая в авоське письменные принадлежности и большую амбарную книгу, куда под диктовку мэтра заносила его соображения и мудрые мысли. Но на этот раз художник был один. Авоську он сунул под стул и, прошептав: «Молаш» – у него была привычка в поисках тайного смысла выворачивать слова наизнанку, – одарил художников Камова и Каминку благостно сконфуженной улыбкой. Художник Каминка инстинктивно подался в сторону – запах, окутывавший художника Симкина, был довольно силен, – меж тем как художник Камов тяжело поднялся и, заключив художника Симкина в объятия, троекратно его поцеловал, сперва в щеки, а после в губы. Затем все сели. Вокруг, пронизанная пятнами солнечного света и легкими танцующими тенями листвы, беззаботно шумела улица Бен Иегуда. Сипловатое посвистывание флейты мешалось с легким вальском аккордеона, хабадники зазывали народ надевать тфилин, чему-то смеялась молодая компания за соседним столиком.
– Что, Симкин, пиво будешь? – спросил Каминка.