Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, что вы думаете обо всем этом, батюшка?
Иеромонах задумчиво посмотрел на свою келейную икону «Спас Благое Молчание» и не совсем ясно для Власа, ответил:
– «Молчание есть таинство будущего века, а словеса суть орудия века сего».
– Отче… Вы меня в духовные сыновья возьмете?
Отец Серафим медленно перекрестился и ответил не сразу:
– Пусть будет тебе по вере твоей. Если ты веришь, что я могу быть твоим духовным отцом, то я уже им и являюсь. А я молиться за тебя, теперь‑то уж, в любом случае буду.
– Отче, а почему Василиса сказала, что я к Жану пойду?
– Раз сказала, значит знает.
– Батюшка, а вот вы, когда меня увидели здесь… Ну, в общем вы почему милицию не вызвали?
– Милицию? А при чем тут милиция?
– Ну как? Чужой подозрительный человек в вашем доме?
– У Бога чужих нет… А мы ведь Его ученики.
– Хорошо. А если бы я беглым убийцей был? Если бы в вашем доме спрятался и попросил об исповеди, а за мной милиционеры по пятам, вы что, и тогда бы им ничего не сказали.
– Говоришь, если бы исповедаться хотел?.. Я бы им так и сказал, что этот человек пришел ко мне, как к священнику, и я должен его исповедовать. А еще бы я их предупредил, что тайна исповеди не разглашается и потому я не скажу им ничего из того, что открыто мне на исповеди, даже если это будет касаться интересов следствия.
– Видно, вы действительно Его ученик, – Влас кивнул головой в сторону иконы «Спас Благое Молчание».
– А теперь, брат, мне пора идти в храм, правило вычитывать. А ты домой поедешь или у меня ночевать останешься?
– Да я бы остался, только мама будет страшно переживать. Их с Анжелой лучше одних не оставлять. Вы ж теперь знаете всю ситуацию. Мы сейчас, как на фронте. Каждую минуту можно нападение неприятеля ожидать. Я уж лучше поеду.
– Добре. Тогда собирайся быстрее, пока еще электрички ходят, я тебе дорогу на станцию покажу. Приезжай ко мне. Ладно? Обязательно приезжай.
* * *
Домой Влас добрался около часа ночи. Мама и Анжела, конечно, не спали. Но самым неожиданным оказалось то, что вместе с ними бодрствовал Влад. Втроем они сидели на кухне за круглым столом под зеленым абажуром и пили уже по третьей чашке багряного индийского чая.
Влас по старой привычке бесшумно открыл замок двери, вошел и замер в полумраке коридора. Из кухни доносились голоса:
– Ой, не знаю, Влад, я полвека прожила, верующая, слава Богу, а про такое только в книжках читала. Вечно у вас все не как у людей. Ну что нормально‑то не живется? То вы правду какую‑то искали. Потом робин-гудами были. А теперь вот к вере потянулись, и опять двадцать пять, – сплошь у вас чудеса какие‑то да подвиги… Не нравится мне это. Плохо все это кончится, – причитала власова мать.
Влад в ответ смущенно оправдывался:
– Татьяна Владимировна, а я причем? Да я – первый против всей этой нездоровой мистики. Понятно было бы, если б я в нее верил, ну там, гадал по картам или духов вызывал, но у меня‑то дела поважнее есть. А тут, пятый раз вам говорю, как на духу, вхожу в подъезд родного дома – и тут она! В белом вся и с цветами на голове. Ну! Так же и свихнуться можно. И смотрит на меня, как по душе чем‑то теплым гладит. Я все равно, как у мамы в детстве на коленях посидел. А потом говорит ласково: «Я – Василиса. Мы за тебя с Власом молились. А теперь я ухожу далеко. Пришла проститься… Меня Бог к тебе послал, как свидетеля веры. Ты, – говорит, – покрестись, пожалуйста. Хорошо?», – и улыбается, а у самой слезы на глазах. У меня, Татьяна Владимировна, отключилось все. Ни страха, ни удивления, как будто я всю жизнь только и делал, что с покойниками разговаривал, а внутри тепло-тепло… Так бы и стоял вечно, да она исчезла. Тут уж я, не заходя домой, к вам рванул на полных парах. А куда же? У вас тут с Власом почти монастырь. Кому еще рассказать? Дома‑то я все равно себе места не нашел бы. Машка моя, она ведь…
Влас кашлянул. Все трое, как по команде, вскочили с мест и устремились в коридор.
– Власушка, – мать бросилась сыну на шею, – живой!
– Мамочка, не плачь. Что со мной сделается‑то?
Им было о чем поговорить в ту ночь. Все четверо не спали до рассвета.
Был последний день марта, однако весной в Санкт-Петербурге еще не пахло. Впрочем, и о зиме напоминали только небольшие пегие кучи снега. Время как будто остановилось между зимой и весной. Было сыро, зябко и ветрено. Солнце, если и показывалось иногда на городских улицах, то его лучи напоминали предсмертную улыбку чахоточного. Шел 1878 год.
Среднего роста немолодой господин с грустными глазами, высоким лбом, довольно густой бородой и характерными аскетическими скулами, задумчиво стоял у ограды Фонтанки. Ветер развевал полы темно-серого пальто. Левой рукой господин прижимал к груди шляпу; правой – мертвой хваткой сжимал деревянную трость, конец коей упирался в расщелину гранитной плиты. То был Федор Михайлович Достоевский.
– Голубчик! Федор Михайлович! – услышал господин радостный возглас. Он попытался было уйти, дабы избежать встречи, но его уже догнал краснощекий человек, похожий на переодетого в штатское гусара.
Запыхавшийся от бега преследователь без умолку тараторил:
– Позвольте, любезнейший Федор Михайлович! А вы словно бы от меня скрыться хотели?! Да ведь это я, Коврихин, сын Силуана Степаныча и Прасковьи Николаевны. Неужели не упомните?
– Отчего же? Помню, – грустно ответил господин.
– Да у меня ведь только к вам один вопросец и будет. Только один! Вы, как я слышал, сегодня в суд присяжных, на слушание дела Засулич собирались? И, кажется, были уже?!
Достоевский вопросительно посмотрел на краснощекого.
– А что удивляет вас, Федор Михайлович? Будто я вам про вас какую тайну сказал. Об этом вся столица шепчется. Я и сам собирался… Да, знаете ли, не смог. Причислят к сочувствующим, а у меня карьера. Сами понимаете. Так вот, что же там было, любезнейший Федор Михайлович? Поделитесь. Какое ваше общее впечатление? Я слышал, ее оправдали. Правда ли? Неужели возможно такое?
– Оправдали, – резко ответил Достоевский. – А теперь позвольте откланяться. Мои благопожелания Силуану Степановичу и Прасковье Николаевне.
И, повернувшись, он быстро стал удаляться.
– Понимаю-с, господин Достоевский! Покорнейше благодарю-с! Оправдали. Вот новость! – неслось вслед уходящему.
Пройдя довольно по набережной, Достоевский свернул в свои любимые петербургские переулки. Здесь он замедлил шаг и погрузился в раздумья.
«Господи, Боже мой, а поняла ли Вера Николаевна Засулич, Кто ее оправдал сегодня? – думал писатель. – Поняла ли? А градоначальник Трепов, простил ли он покушение на свою жизнь? Кабы она поняла, а он простил… Ах, эта молодежь, эти народники-безродники. В них, конечно, ключом бьет идея народная – сейчас же жертвовать собою и всем для правды. Сейчас же! М-да, национальная черта поколения, ничего не попишешь. Но ведь можно же их за это любить. Благослови их, Боже, и пошли им истинное понимание Твоей высшей правды. Ибо весь вопрос в том, что считать правдой. Ты, Господи, – Истина, но Ты и Любовь. Если бы поняла сие Вера Николаевна и господин Трепов. Если бы…».